Мне не нужны были географические карты, я их напечатал себе в голове с продолжительных расспросов зеков - старожилов Колымы. Мне не нужен был компас и другие безделушки. По звездам, деревьям и полетам птиц я легко определял стороны света. Ночью я клал на воду листок с иголкой, это тоже надежно показывало направление. Высоту горы «измерял» мне волосок, приложенный к кончику носа.
Я шел почти налегке. Очень важно в дальних переходах, да еще беглецу, не обременять себя лишним граммом. И руки при ходьбе должны быть свободны. Тогда они согреваются, как и ноги, и ты пройдешь значительно больше. Еще важнее соблюдать ритм, согласовывать работу сердца с напряжением ног. Нельзя отдыхать на голой земле, потому что она моментально высосет из тела тепло. Я ночевал на поросших лишайником валунах, подложив сухую траву. Лежал только на спине.
Шагал я по проторенным вьючными лошадьми дорожкам, оленьим тропам, обходившим овраги и буреломы. Приобретенный в чащах Черного леса опыт исправно служил мне теперь. Жиденькая заполярная тайга мрачнее, чем Карпатский лес, зато не беднее. Я легко добывал бурундуков, мышей-полевок, кедровок, белок, зайцев. Варганил из растертого оленьего мха лепешки. Грибов и ягод вокруг было навалом.
Когда я отмерял ногами безопасный отрезок дикого пространства, отважился заглянуть в ненецкий поселок.
Подстригся, побрился, и ненцы приняли меня за геолога. Я легко выменял прихваченные золотые самородки на продукты и вещи, которые могли мне понадобиться. А тогда двинулся в таежную глухомань. Нашел старую берлогу и зажил привычной жизнью лесного человека. Я хорошо знал, что из Колымы никуда не убежишь без исправных документов. Дорога на волю либо самолетом, либо пароходом - сквозь сито патрулей и краснопогонников. Да я никуда и не рвался отсюда. Просто дышал свободой, блаженством одиночества. Впитывал в себя призабытую музыку леса. Душа моя вновь была на месте. Нервы обрели спокойствие. Возвращались детские сновидения и простые, как сама земля, мысли и чувства. Новой силой наливалось тело.
Я не вспоминал, как иные зеки, прежнюю жизнь. Не делил ее на прошлое и настоящее. На лучшее и худшее. Она у меня одна и неделимая, раз дана Богом и вдохновляемая Им в радостях и юдоли.
Я хотел прожить здесь всю жизнь, а когда настанет урочное время, тихо успокоиться в земляной яме. Как блаженный Лавр. Теперь я еще лучше понимал смысл его побега от света. Однако свет не отпускал меня. Багрянец за считанные дни опалил листву. Лиственницы роняли ржавую хвою, и за ними обнажились зубастые скалы Анадырского плоскогорья. Мгновенно распластал зеленые ветви стланик, прильнул к земле. Рыба ошалело ринулась вниз по течению - к Охотскому морю. А с бледного неба на угрюмую голизну сыпанул снег.
Весьма скоро я с горькой ясностью понял, что без охоты с ружьем и теплого жилища я не одолею бесконечную колымскую зиму. («Колыма ты, Колыма, чудная планета: десять месяцев зима, остальное лето».) И подался искать зимовье.
Приютил меня в своем чуме одинокий камчадал Тику, их шаман. Мы с ним охотились в Беринговом море на тюленей, вычиняли шкуры, строгали панты и лечили по ближним стойбищам людей. Тику обкуривал и шептал, а я после подходил с лекарствами, изготовленными из подручного материала. Тику любил слушать мою игру на овчарской дримбе - единственное, что со мной было тут из родного края. А меня он научил резьбе по кости.
Какое это было благодатное занятие долгими полярными вечерами! Оно вливало в сердце сладостное спокойствие. А на матовых штрихах нехитрого костяного узора отдыхало око. За шкурами чума трубили олени, повизгивали спросонья собаки, и воедино сливалось безбрежье тишины и сумрака.
И приходили ночи с лилово-матовым сиянием. Его искорки мерцали в холодной мгле и порождали таинственное гудение. Казалось, что это небесные ангелы играют на сияющих гуслях.
Я прислушивался к строю заклинаний знахаря, присматривался к его вздрагиваниям над болящими, однако ничего в них не находил полезного для себя. Зато обратил внимание на обкуривание. Тику кадил зельем и сушеным мускусом кабарги, и больной моментально засыпал. Тогда шаман выходил из чума и беседовал с его душой, путешествующей во время сна неподалеку. Он поглаживал какую-то невидимую тень ханя, уговаривал ее, упрашивал. А бывало, что и покрикивал на нее. Душа возвращалась - и больной просыпался.
Не знаю, что действовало тут больше — громадное внушение или снотворное зелье. И не знаю, как объяснить его науку забытья, однако она в самом деле пошла мне на пользу. И пускать кровь скотине Тику умел превосходно. Этот целительный способ мы потом применили и на людях. А еще он научил меня неукоснительно доверять ездовым собакам - «умнейшим и вернейшим братьям тундры», как он говорил.
И бессловесную молитву сердца я у него перенял, пользуюсь ею и поныне. Становишься лицом к солнцу либо луне. Поднимаешь руки к небу, просишь спокойствия и душевной крепости. Набираешь полную грудь воздуха и задерживаешь дыхание. Приложив руку к груди, слегка нажимаешь, выдыхая. Так нужно делать хотя бы трижды. И сердечные боли вас оставят.
Когда мы с мужиками промышляли со льда нерпу, в стойбище приземлились два вертолета. Прилетели организовывать оленеводческий колхоз. Люди в погонах уже выглядывали нас на сопках. Ко мне двинулись первому с таким знакомым заклинанием:
«Руки за спину! Шаг влево, шаг вправо считаем за побег!»
Так я вернулся в свою «золотую» зону в верховье Колымы. В то время за побег (точнее - злостное уклонение от работы) давали уже десять лет. Я выслушал приговор безразлично. Казенные слова уже ничего не значили для меня. И поплелся в свой гробовой дом-карцер. На Аркагале он был так мал, что я не мог там поднять руки для «молитвы сердца». Совершал ее на коленях. Что же, я не выбирал этот дом, не мне его и порицать. Яма как яма, как раз для того, чтобы неспешно в ней упокоиться.
Однако я жил, степенно, как и положено вечному арестанту, отсиживал свой срок. Я никуда не торопился. Подо мной была вечная мерзлота, надо мной вечное студеное небо, а впереди - сама Вечность. Куда же спешить?
А весной я снова потянулся в привольную тундру. Прилип на вырубке к днищу лесовоза, а потом, вне зоны, скатился в овражек. И опять меня не поймали, хотя погнали следом весь колымполк. Прожил на воле чудное лето и краткую осень, а в предзимние дни по своей воле пришел он к лагерным воротам. Начальство растерялось. Отвалило мне за повторный побег новых двадцать пять лет, но в карцере долго не мучили, определили в столярную мастерскую. Что же, дерево - это по мне! Я охотно строгал черенки для лопат, собирал табуретки и прочую зековскую мебель, сколачивал сырые гробы. Руки тешились настоящей работой. Да только зимой.
С первым же теплым дуновением меня вновь позвала воля. Я научил побратима, как зарыть меня в свежей могиле на лагерном кладбище, а ночью выбрался оттуда и дал ногам волю. И опять путешествовал себе на радость до первых снегов, а зимовать вернулся «домой». Новые сроки уж и лепить было некуда. И я «загремел» в так называемый РУР. Это тюрьма в тюрьме, лагерь в лагере для неисправимых штрафников, где методически выбивают из них «дурь», содержат в черном теле.
Все потекло по привычному руслу: карцер-барак, барак- карцер... Когда «передвижению» срок вышел, задвинули меня подальше от глаз - в кладовую при бане. Там я выдавал белье, портянки, обмылки, дезинфицировал одежду. Подписывая мое назначение, «кум» ухмыльнулся:
«Полагаю, из этого курорта тебя уж никуда не потянет. Ни один зек от добра добра не ищет».
«Есть один такой», - вздохнул я.
«Ну и дурак! - ухмыльнулся он. - Пользуйся вольготностью».
«За что же мне такой подарок?» - спросил я.
«За мечту», — ответил он.
«За какую мечту?»
«За мечту о свободе. О ней здесь можно только мечтать. И тебе это удается на зависть всем».
«Мечты имеют свойство сбываться, гражданин начальник», - сказал я.
А он долбил свое: