Мне было очень одиноко и тоскливо в такое время. Тогда я разговаривал с огнем, и он, мой верный цимбора-друг, пламенными языками нашептывал что-то успокоительное. Я вслушивался в эту беседу, разгадывал живую натуру огня, выравнивая по ней и строй своей души.
Каждый вечер я обсыпал свое захолустье солью, освященным нательным крестиком обводил вокруг себя защитное кольцо и держал под рукой осиновый кол, и каждый вечер духи леса гоготали и вопили из темени. Сказки «про страхи», которые я так любил в детстве, оживали тут совсем близко, становились явью.
Над чащобой носились какие-то фосфорические вихри-повитрули. Играли шальные свадьбы жабЪі, ведя по трясинам свою царицу-молодицу. Что-то вспучивало воду в темном смолистом озерце. Закипал, сдвигая камни, поток. Трещало ломачье, будто в нем хозяйничало что-то неуклюжее. Безуспешно плакала какая-то птица, точно ребенок, которого сглазили. Мерно вздрагивала скала, будто кто-то ударял по ней изнутри.
В прерывистой дремоте коротал я ночь, не понимая, где сон, а где явь.
Грезилось, как мы с дедом мастерим в паре яворовое косовище. Ранним летом нужно было выбрать в лесу стройного молодого явора. А накануне Ильи пойти в церковь и поставить восковую свечку пророку-громовержцу. Помолиться за лад в хозяйстве, за спешку в работе, за удачное ремесленничество. Дома вечером язык за зубами держишь, поклонившись иконам, рано ложишься. С рассветом поднимаешься и, никому не говоря о задумке, направляешься к избранному явору. По дороге ни с кем не здороваешься, на беседу не останавливаешься. Смиренно шепчешь молитвы. В лесу, перекрестившись, подрубываешь явор с четырех сторон. Рубишь точными и беззвучными взмахами, чтобы не разбудить Великую Чащу, присланную за ночь. Верхушка дерева должна упасть на север. На земле дерево очищаешь, отсекаешь трехметровый кряж и взваливаешь себе на плечи. По дороге читаешь благодарную молитву за то, что Чаща пустила и выпустила тебя с миром.
Дома кругляк раскалываешь с тоншего конца на две половинки. Не обтесываешь, прячешь на перекладинах под стрехой, в затемненном, проветриваемом месте. В свободный зимний вечер забираешь яворину с хлева. Уже сухую, легкую, раскалываешь вновь пополам. Из этих ощепов выйдет два косовища. Начинается тесание. Первые щепки дедо схватывал и где-то прятал в потайном месте. Остальные сжигал. Косовище тесалось одним дыхом. Готовое держалко- рукоять дедо подвешивал двумя ручками за сволок-матицу в сенях, чтобы досыхало до весны. За зиму оно еще «садилось».
На Рождество дедо брал в одну руку сухую отаву, в другую Ильинское косовище и обходил трижды хижину, приговаривая: «Всевышний Господи, сотворивший Свет, Солнце, Месяц, Зори на небесах, как не способен им ничего злого сделать, дай так, чтобы и мне ничего не могли сделать, помоги моей семье, дай силы, сохрани маржину, чтоб давала достаточно молока и весь наш род был сыт».
На Крещение, после освящения воды в кринице, дедо макал в нее косовище верхним и нижним концом и приговаривал: «Как помагает сия святая вода людям, так чтобы мое косовище во всякой беде и всю нечисть от меня отгоняло, и тело, и душу мою спасало». Тогда входил с косовищем в хижину, набивал на него звонкую литовку и ставил в красный угол. Ожидал священника, который, освящая жилье, брызгал водой и на новенькую косу. И она дожидала лета, чтобы до поздней осени не разлучаться с газдой-хозяином.
А какой был дедо косарь - орешек в траве пересекал. Служила деду та коса и ловким инструментом, и посошком, когда отправлялся в полонины, и палицей, чтобы обороняться от зверья, а главное - правдивым оберегом- хранителем.
При косьбе на уходах, когда ночевали в далеких колыбах- шалашах, спасу не было от нечистой силы - босоркань и повитруль. В каких только подобах не являлись они косарям в душные горнопастбищенские ночи: то женой, будто бы принесшей подзакусить, то панией в соломенном калапчике-шляпке, то бледной девочкой с венком из косиц. И когда натруженный за день косарь засыпал мгновенно в своей лещиновой халабуде-шалаше, эти лесные повийницы-распутницы принимались мучить его тело — теребили, давили, терзали, щипали, присмоктом-взасос вытягивали мужскую силу. А с третьей молочной росой уносились ветром в темные пущи. Мертвооко за этим наблюдала из бездонной небесной криницы луна. Косарь поднимался в предранье, как пес побитый - в синяках, с ломотой в костях, без сил и благодарности за работу.
Какое-то время повадились две совершенно молоденькие повитрули, которые замучивали человека до полусмерти. К законной жене, приносящей сюда еду, тот никакой охоты не чувствовал. Началось это после того, как в глиняной бане-яме, где копали черленицу, красноватую смесь на саман, придавило двух сельских девочек. Тяжкой смертью отходили бедолашные, с полными ртами земли. Отпели их и похоронили на макушке кладбищенской горки, но, видать, покоя погибшие так и не обрели. Молодые косарчуки боялись уснуть, придремывая у огня, а старые рассказывали, как повитрульки в шелковых пеленах закрадались в колыбу, закрывали студеными перстами им очи, доставали ленты с волос и связывали руки, а дальше делали с несчастными что хотели.
Сельские женщины попросили попа запечатать злосчастную глиняную шахту крестом. Всю ночь Божьи люди из Чумалёва читали там Псалтырь - и только после этого повитрули оставили косарей в покое. Но сколько и без них всякой нечисти носилось в сумеречных диких зворах- оврагах.
Те напасти обходили мого деда. Ибо имел он надежную защиту от них - яворовую Ильину косу. Где бы его не застал ночлег, ложил дедо на пороге шалаша намоленное косовище и сам ложился с проникновенной прибауткой на устах: «Ночь темная, ночь тишная, сидишь ты на коне черном, в седле соколином, запираешь ты амбары, дворцы и хлевцы, церкви и монастырки и цисарские престолы. Замкни всякой нечисти губы и губища, зубы и зубиіца, очи и очища, когти и когтища, чтобы они на меня, рожденного, крещенного и молитвенного раба Божьего Ивана, очей не вытаращивали, зубов не острили, беду не вершили, соблазну не чинили, суету не сеяли».
И не осмеливалась ночная потолочь-нечисть переступать тот порог-оберег.
Рос я глазастым сиротюком и любил увиваться возле дедова ремесла. Доставая за свою работу древесину, дедо иногда кое-что мастерил для сельской челяди. Бывало, что и гробы-деревища. Когда щепки летели на землю, дедо заставлял меня тщательно подбирать их и бросать в печь. Чтоб никто из пришлых - прибывших тайком не подобрал первую щепочку. О, то не просто скипка-щепка, то щепка-чародейка, способная человека сделать невидимым, а самому ему открыть потаенный мир.
Дедо, когда еще был подростком, незаметно от своего отца спрятал такую щепку за пазухой. А дальше учинил так, как говорило древнее поверье. Жуткая то была для него година. Вечером накануне Пасхи окольными путями, чтобы никого не повстречать, пошел он в церковь на всенощную.
Тихо, как мацур-кот, прокрался в темный угол и оттуда глазеет на молитвенников. Свечное пламя освещало лица, играло в очах. Когда священник обошел с кадилом храм, дедо положил гробовую щепку под язык. От того, что ему открылось, заледенело мальчишечье сердце.
В одного на плечах кудлатая голова с острыми ушами - вовкулака-оборотень. Другой - с высолопленным языком и длинными, как батоги-плети, руками. Это - брехач-враль.
В какой-то бабы - кривой надутый нос, ибо она все о всех знает. Еще какая-то прикрыла кафтаном хвостик. У вороньей вуйны-тетки торчат из-под платка черные перья. Третья такая сплетница, что два рта имеет, друг с другом перешептываются. Краснолицая молодица щурится, как лиса, постреливает глазками на все стороны, а блуза на титьках-дынях аж трещит. А у ее угрюмого мужа горб растет под пиджаком, к земле гнет. У девиц некоторых в рукавах спрятаны голубиные крыльца - женихов к себе подгребать.
А у одной в ушах - мизерные серебряные колокольчики, чтобы за ней все легини-парни оглядывались, не понимая, кто их зовет...
Наступило время крест целовать, и дедо видел, как некоторые губы выворачивают, чтобы приложиться не к самому распятию, а с тыльной стороны. Когда провозгласили благословение, дедо первый исчез из церкви.Чтобы, когда последний челядник кладет поклонный крест на чело, добежать до реки и бросить в быструю воду гробовую щепку.