Ибо какая-то из старших босоркань уже сообразила и неслась позади, чтобы тут же превратить мальчугана в терлицу - деревянную скамью, на которо трут коноплю.
Летит щепка в быстрину, а губы, посиневшие от страха, шепчут: «Плыви, заклятье, за водой, за железную ограду, за гору каменную - из моей руки, из моих очей, из моей памяти».
Дух забивали дедовы сказки.
Как мне теперь, в лесном пустырище, не хватало спасительного дедового косовища. А может, магической щепки, чтобы мог разглядеть, какие обитатели властвуют в сих ночных просторах. И чем я мог защититься, кроме бабушкиного заговора: «Шел Господь морем, по золотому мосту. Встретил призрак-искушение: «Сгинь, призрак- искушение!» Стал Господь суды судить: Господу ногавицы, судьям рукавицы, а черту бурелом. Через Божье сказание возьми свой бурелом от желтой кости и пойди на мхи, на болота, куда и голос христианский не заходит».
Из чащобного бурелома каждую ночь вопила какая-то животина: «Ди-и-и... Ди-и-и...Ди-и-и...»
Перебыв тревожную ночь, я шел на поиски съестного. Это была единственная моя забота: накормить себя и накормить огонь. Сухого хвороста вокруг ставало все меньше, а я так ленился идти в запоточину - на другой берег потока. Я ленился даже купаться в мочиле-водоеме, где благодатно просидел первые часы затворничества. Та вода, настоянная на хвое и листьях, сдобренная жирними подземными выбульками, возбуждала звериный аппетит. А мне и так хотелось есть едва ли не ежечасно.
Свою лень я объяснял себе слабостью от пустой растительной еды. А еще тем, что должен был сторожить огонь. Не помню, когда мылся и снимал одежду - из нее, если хлопнуть ладонью, клубилась пыль. Руки почернели не так от солнца, как от грязи с потом. С головы сыпался песок и пепел, а я лежал, пропитанный потом и дымом. И бездумно смотрел в небо. Тучки выводили в синей тетради какие-то письмена, а я не знал той небесной грамоты, чтобы прочитать. Да и не очень хотел. Я не знал, что делать на сей грешной земле. Догадывался, что когда-то съем все, приемлемое для желудка, сожгу весь валежник и тогда придется лезть в жуткую чащу.
А если там не найду поживу, что дальше? Как и сколько мне жить тут зверем?
Какая-то холодная и глупая пустота постепенно заполняла меня, вытесняя остатки теплоты сердца. Куда-то запропал мой приветливый норов, выветрился мой возбужденный дух. А с этим пришла какая-то твердость и сухость в теле, нежелание лишнего движения, какая-то болезненная усталось. Смертельная усталость. Как-то вечером, уже засыпая, решил завтра не подниматься. Ибо, казалось, уже и голод так не допекал.
Накалив в кострище толстых бревен, лежма пролежал я весь день, ночь, и второй день, и третий... Только слизывал потрескавшимися губами с бурьянцев росу. Животворная энергия покинула мои мощи, распластанные на подгнившем сеннике. Кости наполняла дремотная легкость. Перед глазами, когда я их изредка размыкал, сновали желтую паутину незримые пауки. В пальцах шевелились ленивые мурашки. Я сам не слышал своего дыхания. Лежа в каменье, сам становился неподвижным камнем. Обдутый ветром, сам становился воздухом.
И когда что-то кольнуло меня в переносицу, я вернулся издалека и сначала не понял, что это болит мое тело. С неимоверным трудом поднял я веки и увидел глаза - черные, хищные, неподвижные. Глаза ворона. Он сидел у меня на груди, намереваясь клюнуть во второй раз. И то уже должно было быть мое око. Богвесть из какого источника почерпнул я силы и выдыхнул сиплый крик. Ворон испуганно взлетел и сел на грабик, немощно росший из каменной дыры. Мой милый, единственный тут приятель-грабик.
Под тяжестью птицы деревцо хрустнуло и сломалось. Что-то в это мгновение хрустнуло и во мне. Какая-то жалость поднялась с донышка моего сердца и подошла к горлу. Жалость не к себе, почти превратившемуся в труп в этой каменной норе - жалость к бедолашному деревцу, которое едва держалось корешком тверди, но всеми силами тянулось к небу, и ветерок весело играл с ним. И сейчас эта воля к жизни была сломлена злой птицей-провесницей, прилетевшей на мою тризну.
Не знаю, как я ожил, как потянулся к тому грабу-калечке, выдергивал с головы волосы и перевязывал, крепил надломленный стволик.
Я хотел, чтобы деревцо жило.
Я и сам хотел жить.
С недалекого кряжа зизым глазом посматривала на меня унылая птица.
«Брат ворон, я еще не твой, - сказал я ему и сам удивился доброте своего голоса. - Разве ты забыл, что ворон ворону око не выклюет?»
Настанет час, и ты не захочешь, не сможешь быть таким, как раньше. Это может случиться мгновенно. И этого не нужно бояться. Все изменяется в этом мире. И люди - тоже. Меняйся. Одевай новую сорочку на тело. Одевай душу в новые одежды. И не жди для этого нового утра или понедельника. Становись новым человеком уже.
Становись новым во всем. Выравнивай душу с природой. Сбрасывай с себя недобрые привычки вчерашнего - и оновишься. И облегченно пойдешь вперед. Не оглядывайся, не жалей затем, что осталось позади, что упало с твоего горба. То уже не твое.
И вновь пришла ночь. Темная и ворохобная, беспокойная - как всегда в этом лесу. Зори холодными пиками кололи очи. Звуки неугомонной возни наполняли непроглядь мрака.
«Ди-и-и... иди... Иди... Иди...» - звало из чащобы, и на сей раз тот зов показался мне призывным. Будто что-то и вправду звало меня на помощь. А может, и на помощь самому себе.
Что мне было терять? Я разворошил присланную ватру, раздул огонь, взял смолистую головешку. Густой мрак расступился, голоса невидимой мары-призрака нишкли, напуганные тени убегали с поля зрения. Робко шипел и прыскал искрами мой факел. И недаром - впереди что-то забултыхалось, заплескалось, множество ног или копыт затопало по земле. Словно упругий ветер промчал рядом, забрызгивая меня. Брызги знакомо пахли черным мочилом. Теперь я понимал, кто взбалтывает тут воду ночами - козы, а может, и кабаны, и прочая живность. Но чем их так привлекает эта вода?
Слева от меня журчал поток, обмелевший за неделю без дождя. Там что-то плескалось, бурлило. То - я разглядел, когда наклонил факел, - плес взбурунился, с темного зеркала проламывались, как стеклянные осколки, рыбины и хватали огненное крошево из моего смолоскипа. Видно, принимали его за мошкару.
«Рыба! - повеселело на душе. - Я жил рядом с рыбой, а ел всякую червячню!»
Ночь радостных даров продолжалась.
«Иди... Иди... Иди...» - громко звал из потем ков пугач- филин.
Я перешел реку (теперь, открыв рыбу, желал так называть свою проточину) и подступил к черному громадью деревьев. Чаща дохнула в лицо запахом прелых листьев, грибной плесени и мокрых перьев. Всматриваясь в городище стволов и сплетение кустарников, я видел, как с гнилых пней струились вверх фосфорические дымки, и ветер вихрил их над кронами. Те, что представлялись мне ведьмами-повитрулями.
Лес поскрипывал сухаринами-сухостойником, покашливал заглушениями, зажатыми в оврагах родниками, стонал сдавленной ветроломом грудью. Лес не был страшен, лес был болен. Это я понял тогда в тревожной темени - и чувство жалости сдавило сердце. Еще одной жалости после сокрушенного грабика. Ибо что и кого я мог тут жалеть? Разве себя. Но жалость к себе выветривалась, как в зной лужа. Это был первый знак выздоровления. Моя выстуженная и опустошенная душа ждала своего наполнения...
Обросив потухшую головню, я ощупью вернулся в свой стан.
И пришел, вымытый росами, новый Божий день. Думы, как ненакормленные дети, обсели меня. Да еще неприспанный голод точил кишки. Как добыть рыбу? Из шпильки-булавки я мог бы камнем отточить крючок, но где взять леску? Можно попробовать ловить руками под берегом, как мы рыбачили дитваками, но это не та река, не та рыба. Глушить ее каменем о камень? Но я был так слаб, что не мог и взглянуть на валун, не то что поднять.
«Палица, - подумал я. - Ею владеть еще как-то смогу».
Срезал с акации ветку и заострил ее. Акация тверже дуба. Мы с дедом кололи из нее столбики для виноградника. Острый конец обжигали на огне и загоняли в землю-такой кол мог тридцять лет в земле стоять, не гнил. С акациевым копцем пошел я к реке. С бережка сразу узнал жемчужножелтых, раскормленных пстругов-форелей. Они аж кишели в быстрине, сверкая, точно бритвами, усеянными крапинками боками. Царская рыба!