Однако, чувствуя себя часто пустым местом в кругу собеседников, лишним спутником случайной компании, он хотел найти хоть ограниченный круг жизни, где был бы он спасен от необходимости придумывать выход из чувства неловкости перед неожиданными искусами. С этой целью он усваивал умышленно то, что казалось ему признаком самодовлеющего равновесия людей: привычку к комфорту, вообще всякие мельчайшие привычки, упорядочивающие жизнь и дающие ей подобие самостоятельности. Он требовал, чтобы у него был собственный столовый прибор, стакан, ложечка, старался о том, чтобы его завтраки не совпадали с завтраками матери, отстаивая и в этом свою независимость.
Вставши в два, надевши серую пижаму, выпивши утренний кофе, садился Дима перед трельяжем и, разложив сложный несессер, брился внимательно, оглядывая себя печальным и ласковым взглядом. Лицо было желтое, ровного цвета: ночная жизнь не приносила румянца, но, будучи привычной, не давала и болезненной бледности. Каштановые волосы расчесаны в пробор, голубые глаза под тонким желтым веком, казалось, видели и сквозь веко.
Побрившись, он разбирал почту. Он получал все центральные газеты, читая лишь дневник происшествий в «Русском слове» да фельетоны Дорошевича, остальное тщательно подбирал в комплекты. Затем брался за балалайку. Играя с увлечением, он аранжировал знакомые мотивы, а там, где память изменяла, попросту фантазировал, будучи незнаком с нотами.
Среди игры он старался уловить, к чему его тянет, и, найдя, осознав свои желания, откладывал балалайку, чтобы перейти к занятиям, вытекавшим из его прямых склонностей: возился над устройством игрушки по рецептам «хитрой механики» или исследовал механизм музыкального ящика.
Часов в пять просыпалась мать. Превративши ночь в день, а день в ночь, она не знала солнечного света, проводила все вечера в чтении и воспоминаниях, ближайшим слушателем которых во время завтрака ее был Дима. Он выслушивал ее, поглядывая на часы, уходил завтракать в свою комнату и там читал или перечитывал, как всегда медленно, какой-нибудь из очередных романов Буссенара. Прочитанное принимал он горячо, оставаясь под впечатлением его весь день, чтению же отдавался не больше часа, а затем, сменив пижаму на пиджак, уходил из дому.
По стрелам улиц, по сырым торцам, под рваными облаками, ехал Дима, привычно дыша каменноугольными запахами столицы, в Гостиный двор. Резко звенели трамваи, у Русско-Азиатского банка стояли глыбы автомобилей, памятники по-разному горячили холодных своих коней, и Екатерина улыбалась улыбкой самовлюбленной женщины над толпой своих любовников. А на углах гранитные городовые правили чинным уличным движением.
Купивши в магазинах, как всегда, что нужно и не нужно, торопился Дима уйти и, отправив с посыльным покупки домой, шел обедать, как правило, в «Квисисану». Здесь встречал его неизменный сосед, отставной земский начальник, балагур и враль Дом-Домацкий, уже хмельной привычным ресторанным хмелем.
– А вот и вы! Прелестно, прелестно…
Он принадлежал к числу тех людей, что стремятся пришедшую-таки после бурной жизни старость и грязь ее омыть в общении с молодежью. Но молодежь недолюбливает их. Недолюбливал и Дима, чувствуя себя жертвой чужой словоохотливости.
– Не угодно ли раков? – угощал Дом-Домацкий, задыхаясь, подавляя кашель, как он называл, «биргустен».
– Благодарю, – пытался уклониться Дима. – А вы?
– Я обожаю раков, но еще больше люблю выдержку…
По мнению Дом-Домацкого, раки плохо действовали на его астму. Лишение было столь велико, что он резко противопоставлял свой возраст тому, когда раки были для него безвредны. Но, будучи даже и здесь, в ресторане, хлебосолом, любил он угощать всех запретным для него блюдом и испытывал при этом острое чувство отверженности. Вслед за этим он отводил душу воспоминаниями о службе в Павлоградском гусарском полку, о том, как умчал некогда невесту своему приятелю графу Н., лез, присасывая золотую верхнюю челюсть, в карман и доставал оттуда грехи юности – мадригалы и объяснения покидаемым любовницам. Скрипели фарфоровые манжеты и воротничок, жировой оплыв шеи готов был пролиться на черный сюртук, таивший в покрое что-то неуловимо военное.