Жукам говаривал Поливанов в назидание:
– Вы наказаны за грех, страшнее которого нет в жизни, – грех насилия над свободным своим движением.
На что получал зловещий по вложенному пожеланию ответ.
После таких вечеров Дима всегда тосковал, словно жизнь его вдруг представала наблюдению другим своим краем.
– А знаете ли, – доверчиво замечал он, – как все, в общем, паршиво. Я чувствую себя как в карцере, как будто меня не пускают жить… Как щепка в канализации. Ведь это самое большое, что доступно мне: прийти и обыграть несчастного маркера, у которого, смотришь, полдюжины ребят. А мне бы… мне бы… Вот если бы пришло такое же, как на бильярде, чтобы все сшибалось, брызгало в разные стороны, но чтобы все было на самом деле… Вот я бы тогда!.. – загадывал он, мечтательно покачивая головой.
Но Поливанов утешал:
– Полно, Димочка. Спросите себя: кто еще здесь, в столице, живет такой нужной и современной жизнью, как вы? Все роются, как кроты: кто высиживает геморрой, кто бессмысленно вертится вместе с колесом какой-нибудь машины, кто, осатанелый, следит за поплавком своего рубля. Все это тоже не настоящее. Мусор и канализация. Лишь вы один в этом гнусном городе живете праведно в законах движения. Вы – тот праведный Лот, из-за которого пощажено это скопище потерявших корни людей. Полноте!..
Это было в городе Петрограде.
Свергнув вниз бронзовых воинов с германского посольства и утопив их в Мойке, столица зашумела военной гостиницей «Асторией». В витрине фотографии на углу Большой Морской были выставлены новые портреты царской семьи.
Люди обрастали защитным и черной кожей. Появились земгусары.
В бильярдную на Забалканском приходили теперь завсегдатаи ее, внезапно покрупнев и покруглев бритым лицом, уже сменив студенческую тужурку на военный китель, и Казимир Казимирович неизменно встречал их фразой:
– О, и вас уже забрали! Боже ж мой, что это делается… Но желаю вам быть пулковником. И прошу взять во внимания, что для господ офицеров у меня особая скидка.
С фронта приезжали созревшие в страдании люди, оттуда легла красная тень. Героем дня стал раненый офицер. На лица пал отпечаток неугасимой жадности к жизни, как будто злоба войны заставляла больше ценить и больше любить курчавые дни ее.
Женщины стали доступней и в жизни заметней.
Ставки крупней, игра азартней. Дима за полгода выиграл целое состояние.
При виде военных, с их мужеством, подчеркнутым осанкой, формой и налетом грубой прямолинейности, Дима испытывал живой рост зависти и всегдашней отчужденной печали: жизнь, покрепчав, проходила мимо. Каждый раз Дима вспоминал болезненную улыбку, с которой показал свое хилое тело врачам у воинского начальника, и то презрительное безмолвие, с которым его забраковали.
Поливанов же, укрывшись в санитарную форму, рассуждал:
– Конечно, война – изумительный пример движения, сведенного к единству. Но, увы, оно вычислено и взвешено на биржах в долларах и фунтах стерлингов. Желал бы я видеть, с каким кляпф-штоссом влетит чей-то шар в угол, когда эти массы людей, вызванных к движению, поймут, что стоит лишь изменить направление – и все полетит к черту… Вы простите, поручик, это лишь частная беседа под сводами храма движения. В моих статьях я не имею возможности касаться этого.
Но поручик прощал. Поручик, надевши погоны, сам переставал чувствовать себя человеком и жадно хватался за все, что, казалось, возвращало его в привычное это звание.
Казимир Казимирович говорил:
– Бисмарк – это же голова! Вильгельм – это же дьяб-эл! Один начал, другой кончил. У нас, знаете, – голос понижался до шепота, – в верхах не все благополучно: все фоны да бароны…
Казимир Казимирович верхним чутьем угадывал настроение своих клиентов.
В бильярдной все чаще вспыхивали политические споры. Однажды дело кончилось арестом, и лишь много времени спустя стали возвращаться участники его, уже с фронтов, уже полукалеками…
Только гвардейцы вносили с собой иной дух, иные речи.
Но Дима играл со всеми равно, не делая выбора. Однажды он с удовольствием обыгрывал целую ночь подпольщика, волей судеб отсиживавшегося в бильярдной, льстя ему, хваля отвратительный его удар. В другой раз хохотал над пьяной компанией из двух гвардейцев и юнкера Николаевского училища, вломившихся в бильярдную.
Один из гвардейцев, с погонами капитана, держал ботефон. Юнкер, оглушенный вином, как отравленное животное, дремал на стуле. Капитан играл хорошо, радуясь каждому своему удару. Когда же Дима отточенным ударом загонял его шар в лузу, капитан выпивал стакан пива и подходил к стулу.