Поди ж ты, Гроссман-Рощин вон как ловко уселся попировать на костях ушедших поколений, крепко как взялся перелопачивать муравейник истории и искусства, суд вершить, а тут является какой-то Слетов с проповедью вдохновенного творчества, с воспеванием Моцарта в обличье Лиуджи и проклятиями Сальери, узнаваемом в Мартино. На помощь собрату по критике спешит еще один мастер тогдашней словесности, А. Глаголев, заклинает неразумного писателя в необходимости «быстрейшего и отчетливого» отречения от наследства «моцартианства». Проще и решительнее решила проблему партия, провозгласившая «перестройку литературно-художественных организаций»: «Перевал» разогнали – практически по тюрьмам и ссылкам, по застенкам, откуда далеко не все вышли живыми. Петра Владимировича репрессии коснулись лишь в 1948 году. В 1956-м его реабилитировали.
Не беремся судить, стоит ли повесть «Смелый аргонавт» особняком в творчестве Слетова и можно ли ее причислить к творениям загадочным, главную свою правду ссылающим в междустрочье. Но что она, сюжетом прочно привязанная к событиям 1914 – 1917 годов, вместе с тем претендует на значение актуального и для нашего времени текста, не вызывает сомнений. Если в «Мастерстве» изображены тяготы и ужасы жизни талантливого человека, попавшего в зависимость от посредственности, и это тема тоже, конечно, из разряда вечных, то в «Смелом аргонавте» показан талант не обремененный, пребывающий в свободном парении. Происходит это словно бы беззаботное и несомненно мелкобуржуазное парение Димы Итякова на фоне мировой войны и двух знаменитых русских революций, – и нет ощущения, что тут в очередной раз колючим пером советского литератора бичуется проклятое прошлое. Дима уже тем любезен автору, что талантлив, хотя его талант – он с непревзойденным искусством гоняет шары в петербургской бильярдной – не самого высокого свойства.
Доморощенный философ Поливанов, вменивший себе в обязанность безмятежно наслаждаться игрой этого мастера, так объясняет искусство Димы: «Жизнь – это движение; без движения нет жизни. Старая, избитая мысль; но основных житейских истин не замечают именно потому, что они сказываются на каждом шагу. Димочкин удар, мысль об ударе, звон влетевшего в лузу шара – все это формы одного и того же прекрасного движения. Не облекайте его в формулу – формула нужна для машины, но негодна в жизни; она не научит ходить, а лишь отяжелит походку…» Итяков ненавидит так называемых жуков, для которых бильярд – коммерция и способ надувательства простофиль, он то и дело выступал «общим мстителем, соблазнял жука и дачей форы и крупным кушем», а затем Поливанов говорил посрамленному плуту: «Вы наказаны за грех, страшнее которого нет в жизни, – грех насилия над свободным своим движением».
Хотя философ излагает свои воззрения, главным образом, в бильярдной и касаются они игры, подразумевает он, однако, внутреннюю свободу и независимость от навязываемых миром правил проживания в нем. Удар по шару все же требует расчета, и избежать облечения его в формулу, хотя бы по видимости, можно лишь при условии достижения в игре той высокой степени искусства, на которой вся схема предстоящей партии, возникающая в голове игрока, и неизбежно образующиеся по ее ходу препятствия преодолеваются с легкостью, делающей их как бы несуществующими. А у Димы и нет другого мастерства, нет другого таланта, кроме как «свободно» решать бильярдные головоломки.
Возвещая, что «жизнь – это движение», а мир – не что иное, как цирк, Поливанов в то же время очень хорошо знает, когда ему следует остановиться, отойти в тень, затаиться. Это у него от знания людей, практически отсутствующего у Димы, для которого игра как таковая и стала всем его содержанием. Но именно оно определяет его серьезный и острый взгляд – взгляд игрока, видящего в окружающем не мельтешение теней, а осмысленную расстановку неких сил, хотя при этом вся «внешняя» идеология Димы не поднимается выше мечтаний о рыцарских подвигах в духе романов Эмара, которые он с трепетом перечитывает.
Подчиненный, так сказать, внутреннему взору, он обречен со стороны смотреть на происходящее не только в бильярдной, но и на улицах Петербурга, а затем и Москвы, и подобная личность для твердых и уверенных в себе деятелей начавшейся революции – ничто, пустой звук, «лишний человек». Между тем «лишний человек» способен резко и неожиданно реагировать в конфликтных ситуациях и тем более в роковых обстоятельствах – именно в силу особенностей своего взгляда. Не знаем, что сказали по поводу его необыкновенной и, если уж на то пошло, незаурядной «выходки» в финале повести критики вроде Гроссмана-Рощина, полагавшие, что их, гроссманов-рощиных, революция победила навсегда, но думаем, что ничего хорошего, и вряд ли им показались убедительными вероятные ссылки автора на проблему бонапартизма и «своекорыстно-индивидуалистическую идеологию».