Выбрать главу
шагов к исправлению пагубного положения вещей, к возвращению к правильным истокам и основам, к основам основ, в святая святых, к разумному и творческому, плодотворному ведению религиозной жизни, – ситуация, что и говорить, аховая. Мы предпочитаем жить наобум. Вообразить и описать истину нетрудно, но возвращение к ней было бы сопряжено с невероятными трудностями, потребовало бы подвига, самоотверженности, даже самоотречения. И это говорится не для красного словца. Но жажды возвращения нет в сугубо человеческих монологах и диалогах. Впрочем, надо сказать, что ее и не может быть в личности как таковой и в непосредственном общении между личностями. Человек всегда все запутывает и приводит в тупик и в абсурд своими бесконечными «зачем», порожденными мучительным сознанием относительности всего в мира и собственной конечности. Он, напомним, мучается. Так же «мучается» поплавок, когда уже присосалась к крючку с червячком рыбина, а рыболов этого все еще не видит. Религия же начинается лишь в отвлечении от сугубо человеческого, и не случайно мы, пожелавшие знать только свое родовое и видовое, пришли к тому, что Бог, никогда и не думавший ставить нас венцом творения, вслушивается теперь не в наши голоса, а в молитвы зверей. Сейчас уделим внимание тому бесспорному факту, что обращения Зарудина к неведомому – умышлены, некоторым образом сфабрикованы, подняты на гребень истерического усилия, раздирающего его писательские внутренности. Он словно проснулся и закричал, еще полный ужаса перед чем-то увиденным во сне, а затем решил сесть и записать свои переживания. Совсем другое дело писатель, исповедующий Предание, – он поддается внешней силе без крика и возмущения, не торопясь раздумывать, что в ней и о чем она. Зов небес, сверхъестественное в ней? Отголоски закончившихся всесветными неприятностями событий в Эдеме, история Савлова преображения в Павла, крестовых походов, никоновского раскола, арианских и манихейских ересей? Отражение народных верований, двоеверий, суеверий и предрассудков? Или в самом деле ангелы слетают с небес в голубином облике, свечи сами собой возгораются в душе, искры сверхъестественного носятся в ночи и обжигают сердце? И мы тоже над этим не задумываемся, по крайней мере в данном случае. «Искру Божью» можно придумать и можно иметь. Сила внешнего, соединяясь с внутренней силой очарованного и заколдованного писателя, создает новые формы; он был прирожденным писателем, серьезно и со знанием дела берущимся за перо господином, а превращается в кудесника слова, он уже воплощенная и нерасчленимая сила, словно по волшебству созидающая новое; субъект преображается в объект; откуда-то сами собой берутся новые мехи, в которые ставший чародеем разливает старое, выдержанное, прекрасное вино; это и есть поиски формы, но они, едва начавшись, тут же завершаются встречей, соединением и обретением, а стало быть, это мистическое самозарождение смысла и истины, и только в силу указанного союза возникают формы, внутри которых кипящее и бродящее застывает в осмысленное и истинное. Зарудин же, вглядываясь в неведомое, внешнее, потустороннее, как оно явлено в земных воплощениях, приходит в неистовый восторг, но энергии у этого внешнего не берет, словно ничего не ведая о ней, и предпочитает опираться на свои собственные силы. Они у него впрямь огромны, и внутренняя сила помогает ему создавать формы, однако это формы о внешнем, а не союза внешнего и внутреннего, они прекрасны на вид, но явно повисают в воздухе без всякой опоры. Внутренняя сила человека, оставленного Богом, заключает в себе великую тайну, следовательно, она по определению непроницаема, и формы, которые создает этот человек, – непроницаемы, поэтому мы, любуясь и восхищаясь ими, остаемся в неведении относительно их внутреннего содержания. Мы в состоянии потрогать их, взять в руки, спрятать или водрузить на самое видное место, но не в наших силах разгадать, обуздан ли в них хаос, состоялись ли события, даны ли факты. Не то у Зарудина, создателя неких форм: они ему понятны от начала до конца, видимы им насквозь; каждое слово, сказанное им в задумчивости или внезапно вырвавшееся у него, не кажется ему случайным или лишним, он любит это слово, любуется им, считает его неотъемлемой частью целого, а само целое представляет для него не что иное, как шедевр. Он желает быть писателем как таковым, самоговорящим, а не заводным. Но когда-нибудь он пытается осмыслить, «раскусить» силу, подвигшую его на создание шедевра? Для этого ему необходимо ее тоже уяснить в виде четкого, оформленного целого, а не разрозненного, раздробленного на части «неведомого». Он осознает необходимость преодоления темного и неопределенного волнения, упорядочения скапливающихся и распадающихся, пребывающих в вечном движении образов, в которых предстает перед его возбужденным взором внешнее, природа с ее баснословными пучинами и пропастями и «безбрежными магнитами». Его пытливость взыскует объекта, а не сумбура и стихии, формы, и желательно идеальной, а не бесформенности и хаоса. Ведь ему ясна постановка вопроса: не будь заключена в нем форма, идея шедевра, как бы создал он идеальную форму и исключительный шедевр вне себя? Искомая форма чувствуется им до того, что он даже видит ее как наяву, но – странное дело! – он чувствует, всматриваясь пристально, несообразное: если он, предположим, над этой формой возвышается, а в каком-то смысле и помещается на ее удобной поверхности, опирается на нее, то под ней как раз нет ничего и сама она ни на что не опирается, возвышаясь над тем, что иного названия, кроме как пустота, не имеет и не заслуживает. Стало быть, при всем том комфорте, с какими ему, пользующемуся своей силон писателю, довелось расположиться на некой почве, фундаменте, он в действительности отделен от пучин и пропастей весьма хрупкой преградой и в любой момент рискует провалиться не куда-нибудь, а только в пустоту, где в безбрежности не окажется ровным счетом никаких магнитов. Слишком ясно он видит эту картину, чтобы не поверить в ее достоверность, а решить, чем она вызвана и чем объясняется, не в состоянии, или решения его, хотя в них всегда, когда они касаются его лично, заключена значительная доля правды и истины, чересчур уж просты и незатейливы. С одной стороны, этот вопрос о причине и природе пустоты как будто ничего иного и не требует для снятия его, как констатации, что так есть и по-другому быть не может, однако чувство самосохранения и уважения к себе радикально затрудняет принятие этого напрашивающегося ответа. С другой, все решения, принимаемые в связи с полученной комбинацией, неотвратимо носят характер примитивных, вполне соответствуя низкому уровню человеческого сознания в сравнении с масштабом космического бытия, и более высокого, так сказать, почетного статуса достигают лишь в том случае, когда на помощь сознанию приходит вера. Но в разбираемом случае этот спасительный круг как раз не подразумевается. Скольких вера уже спасла от яркого и мученического уразумения своего бессилия, бездарности, реальной несостоятельности, и на какие высоты, до какого благодушия и снисходительного презрения к прочим поднялись, благодаря ей, многие из тех, кто еще вчера с завистью, жалобно посматривал на преуспевающих и одаренных! Однако, повторяем, данный случай – другого порядка, в этом случае жизнь пытливо смотрящему начинает казаться сном, а бытие – насмешкой над всем живущим, и тут мы уже лишаемся возможности делать какие-либо предположения насчет истинного состояния его духа, ибо ничто так не спутывает карты исследователя психологии, как сон и смех, охватившие человека, окутавшие его, словно туман, но приписываемые им окружающему. Впрочем, имея некоторое представление об исследовательских методах, а также зная, как в подобных ситуациях, кажущихся абсурдными и тупиковыми, ведут себя обычно бодрые и мало когда унывающие люди, мы вправе высказать предположение, выводящее нас, дошедших, казалось бы, до точки, к несколько иным горизонтам. И почему же в самом деле не предположить подъем, восхождение, по крайней мере отчаянную попытку вырваться из недоумения? Ничто, собственно говоря, не мешает нашему заплутавшему герою подняться до мудрого самоопределения, гласящего, что трагическое расхождение между его показным благополучием и внутренней неосновательностью и ненадежностью, между внешней жизнью, жизненностью, оживленностью и внутренним небытием, омертвелостью, никчемностью объясняется его безразличием к коренным, проклятым вопросам, испокон веку мучившим людей, главным образом лучших, наиболее добросовестных и талантливых из них. Он внушает себе отнюдь не лишенную рационального зерна мысль, что это расхождение объясняется его неспособностью впасть в святое расслабление, совершить прыжок в абсурд, постичь разницу между жертвой Авеля и жертвой Каина, его неучастием в крестовых походах и еретических движениях, в аввакумовых самосожжениях и поисках чаши Грааля. Но действительность и не предоставляет ему возможности участвовать в подобных явлениях и затеях, а если он, собравшись с духом, объявит себя самого действительностью, восполняющей пробелы и недостачи в жизни целого, т. е. общества, его отведут в подвал, поставят к стенке и расстреляют, приговаривая глупые, балаганные слова. Он оказывается перед выбором: либо оста