Выбрать главу

Но – мальчик то ли не хотел, то ли изначально не мог стать ни рабом, ни богом (просто-напросто не мог восстать из иллюзий кем-то меньшим, нежели уже был), то ли сам по себе был лишь иллюзией всем прометеям и ноям, пустотой из пустот порождённой, иллюстрацией бессмысленности; потому – заворочались боги!

Не могли не выйти в реальность. Огромен был Лабиринт. Но – у этого маленького стрелка из лука не то чтобы не осталось вопросов о мёртвой жизни; у него их изначально и не было.

Человек в Лабиринте был для богов необожженною глиной, и только; и постольку-поскольку он был человек (то есть и породитель, и питатель богов), то он просто не мог не то чтобы простым фактом своего существования (не) отказаться их порождать и питать, а вообще – (не) существовать в мире без этой (и прочих) нужды.

Но всё это дело – не homo sum, а только богов; дело в том и состояло, что мальчик не засыпал оттого, что прозрел: потому – на этот раз ещё одной ночи у него не будет! Что с рассветом вернётся Хозяин, повернув с полдороги, и никуда больше не уедет; а вскоре и отправит обратно, дав ему какое-нибудь новое имя (и душу живую забрав).

Ведь даже в сказках герою не дают бесконечно всё новые и новые попытки воскреснуть.

Рассвет, между тем, почти наступил; то есть! Вот-вот – и уже само будущее будет готово чугунной пятой наступить на его мироздание и навеки его (многомерную) душу (до плоской) расплющить; рассвет, меж тем, уже почти наступал! И тогда мальчик вьюном выскользнул из-под рушащегося на него апокалипсиса.

То есть – он попросту встал с лавки; а что вместе с ним встала и его усталость (от прошлых и будущих жизней), так вместе с ней он и вышел во двор и глянул на небо; он словно бы видел, как прямо-таки со своего близкого неба (прямо-таки плетьми) погоняют Хозяина растревоженные боги; кто станет говорить о (всего лишь) лохматых бородах туч? Нет таких дураков.

Он долго-долго ополаскивал лицо дождевой водой из бочки (ах как он не торопился!); но – только так он перестал медлить: становился совершенно ясен себе! Он вернулся в терем и сразу же направил свой шаг в сторону железной двери.

И подбежал к ней, совершенно уже задыхаясь.

Запретный ключ, приметный и неудобный, сам попросился в ладошку; Павол не задумался, положив в замочную скважину, его повернуть. И тотчас оцарапался о хитроумную зазубрину.

Свежий яд, которым она была смазана, подействовал почти сразу.

Времени в этом «почти сразу» оказалось более чем довольно, чтобы распахнуть окованную железом дверь и шагнуть за порог; и сразу же тяжелые молоты стали крушить его лоб и виски.

Словно бы – выковывая из каждого мгновения его смерти отдельную (осознающую себя как непреходящая ценность) личность: словно бы – и сомкнулась над ним тишина, и боги сна принялись изменять его плоть и его скелет (почти Редьярд Киплинг, последний поэт английского империализма); и мир вокруг него принялся изменяться (не как в тереме, то есть шаг вперед, два назад, а кошачьим прыжком); и он даже стал падать; но!

Стал словно бы невесом, потому так и не упал.

Опережая падение, ноги сами отнесли его отшатнули от двери (это один шаг); а потом ещё и ещё относили назад, и стена коридора грянула о его спину: он стал как огромное сердце, что уперлось о ребра своего позвоночника!

Он – ни прочь не отпрянул и не прошел сквозь стену (это был бы ещё шаг); он скользнул по стене (или сердце скользнуло) и сел на пол; и он таки не уснул навеки: он лишь закрыл глаза и сразу стал видеть, причем наяву и сквозь плотные веки. Сквозь которые и увидел он год 1328-й от Рождества Христова – что был для Земли Русской не слишком значителен, конечно!

Но – как и все времена вообще, был этот год (уже далёкий от Рождества) к человеческим душам беспощаден и радостен; дабы накрепко помнили те человеки, кто оставлен-таки в живых, лютую цену себе.

А ещё увидел он, как, как в тесной монашеской келье (в которую была превращена затерянная в лесах курная избенка) ее высокий и костлявый хозяин на ощупь затеплил перед темной иконой лампадку.

Потом (по лицу хозяина и – иконе лишь вослед) разглядел он в почти невидимом свете лампады единственную в келье лавку и на ней – слабого отрока (что под кучей тряпья пылал в бреду болезни, от которой не выздоравливают); а ещё он увидел то, чего в монашеской келье просто не может быть.

Русую голову отрока держала у себя на коленях невероятно юная женщина, прекрасная и светоносно-обнажённая. Казалось – её первородная нагота была явлена зрению мира много прежде, чем ее осветила лампадка. Казалось – как только Павол стал это всё видеть, светоносная её нагота (как давеча – тень от другого светила) попросту прянула во все стороны (прибирая себе трепетание слабой лампады).