Выбрать главу

Калужнин — обреченный романтик, он так же: «бесполезен», как белые ночи, его искусство напоминает мне строчки Анны Ахматовой — «это выжимки бессонниц... это пыль, и мрак, и зной». Его печальные цветы, печальные сияния над городом свидетельствуют о воле и духовной непобежденности художника, который не покинул свой „Пьяный корабль“».

И еще запись, в этот раз женщин из Москвы:

«За последние десять—пятнадцать лет, кажется, мы уже привыкли к тому, что появление на афише имени художника, год рождения которого между 1890—1910, всегда сулит радость встречи с искусством, с тем настоящим, без чего немыслима уже жизнь. И вот новое имя.

Я иду на выставку, почти точно зная, что это хорошо, что будет встреча с искренностью, талантом и глубиной. И все равно безмерно удивление. Неожиданна такая сила, такая глубина, такое проникновение! В графике переживание столь мощно, что махонькие листочки воздействуют с силой монументальной. Чудо! Чудо, что есть! Чудо, что нашли! Чудо, что это можно увидеть!»

И, наконец, еще одно, личное, если можно назвать личным, написанное целым классом:

«Дорогой Василий Павлович!

Мы, Ваши ученики, пришли сегодня познакомиться с Вашим творчеством. Вы так были скромны и деликатны, никогда не рассказывали о себе, а мы так неопытны и невнимательны были к Вам! И вот сегодня Ваши работы для нас открытие большого значения. Милый, добрый, деликатный чудак оказался прекрасным художником, одним из тех, о которых он с восхищением рассказывал нам.

Как грустно, что мы не знали этого, когда Вы были среди нас. И какая глубокая признательность тем, кто открыл никому не известного, но прекрасного мастера.

Дорогой Василий Павлович, Вы всегда были вдохновенным, восторженным и передали нам свое состояние. Вы подарили нам вечную любовь к прекрасному, и память о Вас мы пронесли через всю жизнь!

Ваши ученики, выпускники 1944 года».

В чулане мастерской Анкудинова лежали и стояли рулоны — когда-то снятые Калининым с подрамников калужнинские холсты. Анкудинов сам никогда их не смотрел, ждал реставраторов и искусствоведов.

Ну, что ж! Он был прав: я обещал приезд специалистов из Русского — такое богатство не может оставить людей равнодушными.

В Ленинграде после выставки в Доме писателя договорились об экспедиции в Мурманск, да так и не съездили с той поры. Как говорят, стала заедать работников Русского музея текучка: то подготовка новой экспозиции, то работа над следующим каталогом. Так и лежат по-прежнему в анкудиновской мастерской, ждут не дождутся пришельцев из Ленинграда калужнинские богатства.

Иногда думаю: бывают люди трудной судьбы. Трудной не только при жизни, но и после смерти.

Все, что связано с Василием Павловичем Калужниным, всегда идет наперекосяк, оборачивается неудачей, заставляет удивляться каждому новому препятствию, внезапно возникающему на пути его живописи к людям.

— Ну, кто он такой, ваш художник? — повторяют мне. — Сами говорите, не член Союза...

...Калужнин торопился работать, берег каждый час, отпущенный ему временем. Он действительно был словно заложником вечности, хотя и не догадывался никогда об этом. Перо, кисть, мастихин — все, что удавалось достать, — использовалось в бесконечной работе. Он переносил жизнь на холсты, на картон, на бумагу, на оборотную сторону плакатов и старых географических карт, на обрывки объявлений, на обертку. Он писал закаты, улицы, дома, реки, деревья, северное сияние, рыбацкие сейнеры, предрассветные утра...

Он торопился сказать как можно больше — видимо, чувствуя, что так, как он, никто никогда не скажет.

Он жил как одержимый. Он и был одержимым единственной страстью — искусством.

«Часто так бывает, что художник, углубленный в свою работу, не замечает, как минует жизнь, и кажется, жизнь тоже не замечает его. Проходит время. Мы вновь обращаемся к работам художника, видим, что всем своим творчеством он обращен к жизни, что он обогащает наше понимание мира новыми, открытыми им чертами».

Сказано это товарищем по «Кругу» о другом художнике тоже нелегкой судьбы.

Но слова эти могли быть обращены и к нему, к Василию Павловичу Калужнину.

В ту первую ночь, оставшись в мурманской квартире один на один с неизвестным архивом, я нетерпеливо перебирал папку и вдруг, развернув листок, почувствовал внезапное беспокойство, почти суеверный страх.

Почерк на найденном листе был явно знакомым, — сотни раз видел я эти характерные буквы. Не читая, я долго и тупо разглядывал текст. Наконец, сообразил: это строчки стихотворения, написанные рукой Фаустова, которые, как я думал, никто никогда, кроме меня, не читал раньше.