И это пишется в те же дни, когда по Петербургу ходят по рукам стихи Лермонтова с беспощадным отношением и к Дантесу и ко всей дворцовой камарилье.
Сколько раз я ни перечитываю письмо Строганова — оно меня потрясает.
Какие же «недавние воспоминания» побуждают графа Григория Александровича к «укреплению будущих симпатий»?
Известно не очень-то много. Из недавнего, это участие семьи Строгановых в свадьбе Дантеса и Екатерины Гончаровой:
«10/22 января брак был совершен в обеих церквах в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, родные дядя и тетка молодой девушки, были посажеными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посаженой матерью, а князь и княгиня Бутера свидетелями». Это из того же письма Геккерна Верстолку.
Имеется выписка из метрической книги о бракосочетающихся молодых Геккернах. Среди свидетелей назван «действительный тайный советник граф Григорий Строганов».
Подробная запись сделана и в метрической книге Исаакиевского собора за 1837 год: поручителями со стороны жениха записаны его друзья ротмистр Бетанкур и виконт д’Аршиак, со стороны невесты — граф Строганов, полковник А. М. Полетика, Иван Гончаров и барон Геккерн.
Венчание происходило в двух церквах: православной и католической. Выходит, свадьба, тянувшаяся весь день, сопровождалась семейством Строгановых — самим графом Григорием Александровичем, его супругой Юлией Павловной, а также их дочерью Идалией Григорьевной Полетикой и ее мужем штаб-ротмистром Александром Михайловичем Полетикой.
Как же объяснить столь близкую дружбу с Геккерном, благословение на дуэль Дантесу и... одновременно тысячные затраты на похороны Пушкина, приобщение к сонму сочувствующих, почти неотлучное дежурство Юлии Павловны в доме умирающего поэта, а позднее — добровольное опекунство? Что это, внезапно вспыхнувшая любовь к двоюродной племяннице? Порыв, запоздалое проявление родственного чувства? Осознание своей предыдущей неправоты?
Нет, не получается ни порыв, ни осознание. Да и племянница все дальнейшие годы остро чувствовала холодную неискренность графа.
Напомню событие, произошедшее в трагические дни, записанное Жуковским в его конспективных дневниках и письмах.
«Разбор сделан. Расположение. Протестую. Донос на меня. Что буду делать с ним. Что же оказалось мое положение. Его смерть. Слухи — студенты мещане купцы речи. Граф Строганов...»
Это, по сути, конспект письма к Бенкендорфу, оказавшийся в собрании А. Ф. Онегина. Приведу большую выдержку из письма (вариант).
«Генерал Дубельт донес, и я со своей стороны почитаю своей обязанностью донести также Вашему сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны <...>.
Хотя я теперь после [строгого] внимательного разбора вполне убежден, что между сими [бумагами] рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного [читателю] обществу не находится, но для собственной безопасности наперед протестую перед Вашим сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина. Если бы паче чаяния и нашлось в бумагах его что-нибудь предосудительное, то я разносчиком [исправлено: раздавателем] такого рода сочинений не буду и списка их никому не дам. В этом уверяю [Это объявляю] один раз навсегда, а все противное этому в один раз навсегда отвергаю.
Такую предосторожность почитаю необходимою тем более, что на меня был сделан нелепый донос. (Вам) Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина.
(В копии: «Хотя я это уже и объяснил словесно Вашему сиятельству, но почитаю нелишним то же самое повторить и письменно». — С. Л.)
При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно было бы оказаться невероятным [и недостойным внимания].
Пушкин был [ранен в 5 ч.] , привезен в шесть часов после обеда, домой, 27 числа Генваря. 28-го в десять утра Государь Император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах).
Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27 числа и 10 часов 28 числа. С той же поры, то есть с той минуты как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению Государя и моей совести. Но и это, во-первых, было бы не нужно, ибо все вверено было мне и я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным: на что же похищать то, что мне уже отдано, во-вторых, невозможно (если бы, впрочем, я был бы на то способен), ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где они лежат, это мог сказать только один Пушкин, а Пушкин умирал.