— Ваше «правильно», Сергей Яковлевич, мы тоже знаем, — усмехнулся старый Антипов. — В начальники цехов зятю моему рановато, а уж к вам в заместители и вовсе.
Все-таки Анатолия Модестовича утвердили, а Захар Михалыч, придя после заседания парткома домой, объявил, что он был против. Зять промолчал. Он хоть и почувствовал себя обиженным, однако не очень, потому что и сам не рвался к этой должности.
Зато рассердилась на отца Клавдия Захаровна.
— Ты у нас всегда при своем особом мнении! — сказала она. — Другие дураки, не понимают ничего, только ты все понимаешь.
— А тебя спрашивали?.. — поворачиваясь к ней, гневно проговорил старый Антипов. — Может, еще Жулик выскажется?
— А я что, права голоса не имею?
— Все имеют, когда пригласят голосовать. А покуда не приглашают — слушай и помалкивай. Нечего умничать! Я не лезу учить тебя, как там перевязки делать и уколы, и ты не лезь не в свое дело.
— Мог бы и не объявлять на парткоме о своем особом мнении...
— Хватит! Старый Антипов ударил по столу. — Видал, — он повернулся к зятю, — какие грамотные яйца пошли! Что там курицу — петухов лезут учить. А тебя поздравляю.
— Спасибо.
— Клавдия!
— Что еще? — буркнула она.
— На стол накрывай. Против я был или не против, а раз решили — полагается отпраздновать. Никогда не думал, что в нашей семье будет высокое начальство. Рабочие же мы, потомственные пролетарии, чем и гордились всегда. Теперь вот тобой, зять, горжусь, хотя вроде и не рабочий ты!.. Выходит, меняется жизнь. Эх, жаль, что мать не дожила... — Он с досадой махнул рукой.
Кузнецова провожали на пенсию торжественно, как и приличествует провожать на заслуженный отдых людей всеми уважаемых, проживших большую трудовую жизнь, отдавших производству все, что имели: опыт, знания, силы, душу свою...
Сказано было много теплых, искренних слов. От администрации, парткома и завкома Николаю Григорьевичу преподнесли золотые карманные часы на цепочке с надписью: «Дорогому Н. Г. Кузнецову, ветерану завода, с пожеланием долгих, счастливых лет жизни и крепкого здоровья». А от коллектива цеха — огромную фарфоровую вазу. Директор вручил постоянный бессрочный пропуск, дающий право приходить и уходить в любое время. Этим правом пользовались очень немногие.
— Вот тут говорили, что я всю жизнь отдал заводу, — в ответном слове сказал Кузнецов. — Это, конечно, правда. Но не вся! Во-первых, я еще жив пока, значит, не всю жизнь отдал! А главное, дорогие мои товарищи и друзья, что жизни-то без завода у меня и не было бы никакой. Еще про опыт говорят, про знания... Как будто я на улице их подобрал или родился с ними! Мне все это дал завод. Я так понимаю, что дал взаймы, во временное пользование, а долги надо отдавать. Выходит, я ничего заводу и не дал, а только вернул. Если с прибылью — не зря жил и работал... — Он вздохнул и вытер пот со лба — было жарко в зале. — Спасибо за хорошие слова, спасибо всем, кто пришел проводить меня на отдых, и тем, кто не смог прийти, тоже спасибо. Век не забуду... — И он сошел со сцены в зал, позабыв, что сегодня его место в президиуме.
После официальной части в кафе Дворца культуры был ужин. Здесь также не обошлось без речей, однако речи эти были менее парадные — дружеские, шутливые. Застолье получилось веселое, шумное, самую малость омраченное пониманием, что чествуют все-таки не новорожденного, не новобрачных напутствуют в долгую и счастливую жизнь, а провожают человека на пенсию, то есть в старость...
По-своему прекрасна и осень. В ней есть прелесть и очарование, она богата, — может, богаче всех остальных времен года — красками, своею щедростью, но почему-то ее не ждут с таким нетерпением, как ждут весну или лето. Возможно, оттого, что осень не только пора зрелости и сбора урожая, но и пора увядания. Она не имеет продолжения.
Улучив момент, директор спросил Кузнецова:
— Признайся теперь, почему ты внезапно решил уйти? Неужели из-за того, чтобы молодой Антипов остался в цехе?
— Насчет внезапности я так скажу: для других это было внезапно, а для меня нет. Верно, Машенька? — Он наклонился к жене.
— Верно, верно, Коленька... Мы давно все обдумали, Геннадий Федорович. Пора отдохнуть. Под старость хочется пожить спокойно, для себя. Рыбачить он будет, по грибы ходить... — Она поднесла к глазам платок.
— Ну, Маша! — укоризненно сказал Николай Григорьевич, чувствуя, что и сам готов заплакать. — Ты посмотри, посмотри, сколько хороших людей пришло проводить меня!
— Я ничего, ничего... — бормотала она, пытаясь улыбнуться.
Анатолий Модестович чувствовал себя виноватым, испытывал неловкость, стыд, потому что едва ли не один из всех присутствующих знал истинную причину ухода Николая Григорьевича. Он видел, понимал, что Кузнецову совсем не хочется уходить. Сидит, вроде бы улыбается, а лицо-то невеселое, какое-то вытянутое, в глазах — тоска, которую не спрятать, не скрыть за наигранным весельем и шутками. Смеется, чтобы не показать своей грусти. Шутит, чтобы не расстроить людям праздничный вечер. А можно ли назвать это застолье праздником?.. И, точно угадав его мысли, Николай Григорьевич что-то шепнул жене, встал и подошел к нему.
— Что не весел, Модестович? Не годится это, никуда не годится! — И похлопал по плечу.
— Смотрю на вас и думаю...
— А ты не думай, не ломай голову! Все правильно. Все идет так, как оно должно быть в жизни. Это и есть главное, Модестович. А остальное... Пустое.
— А ведь вы обманули меня, Николай Григорьевич, когда сказали, что давно собирались уйти на пенсию.
— Нет, — сказал Кузнецов. И повторил: — Нет! Тебя я не обманывал, а вот себя обманывал, и долго. Думал все, что умею еще, не разучился руководить...
— Так оно и есть! — воскликнул Анатолий Модестович.
— Не сбивай с мысли. Послать одного туда, другого — сюда, третьего еще куда-нибудь и дурак сумеет. Только дай ему власть!.. Раньше, может, и этого умения было достаточно. Нынче же, Модестович, для начальника цеха маловато иметь бригадирские наклонности...
— А опыт!
— Что опыт?..
— Не может человеческий опыт стать помехой!
— Может, Модестович. Еще как может, — сказал Кузнецов. — Вчерашний опыт — это в общем-то уже и не опыт. Хотя и мы, конечно, много сделали хорошего. Пусть не всегда правильно... — Он вздохнул с сожалением. — Это не наша вина. Не только наша. Но сегодня жизнь предъявляет иные требования, а переучиваться, особенно когда привык, что слово твое — закон, трудно... Это все равно, что заново родиться. А кому, скажи, нужно мое второе рождение, если давно родились и выросли люди, имеющие все необходимое, чтобы занять вакантные места?..
— Вы сами организовали вакансию.
— Сам?.. Черта с два, Модестович! Еще никто сам себя не увольнял. Время организовало вакансию. Не спорю, возможно, мой опыт помог мне это понять. Но не больше того... Молчи, молчи, не перебивай старших! Спасибо, что пришел почтить. А вон Михалыч к нам идет, и Веремеев за ним шествует! Кстати, Модестович: их опыт действительно нужен и пока не вступил в противоречие с жизнью, потому что он — вечен и незыблем...
Пожалуй, Анатолий Модестович смог бы возразить и на это замечание, однако им помешали продолжить разговор, чему, кажется, Кузнецов был рад. Их окружили старые товарищи Николая Григорьевича, начались воспоминания, и каждая история, каждый эпизод из прошлого вызывали живой, неподдельный интерес стариков, потому что это было не просто далекое прошлое, освященное прошедшей молодостью, — это была сама жизнь, ее существо...
«Грустно это, когда все осталось лишь в памяти, — слушая стариков, подумал Анатолий Модестович. Но тотчас явилась другая мысль, и он сказал себе: — А почему грустно, если есть о чем вспомнить? Ведь вся жизнь человечества — суть его память...»
— Расскажи-ка, именинник, как ты продавал капиталистам свой станок! — попросил Веремеев, теребя Кузнецова за рукав.
— Брось ты, Василий Федорович!
— Давай, давай! Вот и Модестовичу, наверное, интересно послушать.
— Отстань, — отмахнулся Николай Григорьевич смущенно.