От Анатолия Модестовича регулярно приходили письма и денежные переводы. Захар Михалыч понимал, что наступит день — и состоится примирение дочери с зятем. Клавдия — в мать. Отходчивая, незлопамятная, и унаследовала же она что-то от матери, ибо родители и мертвые остаются учителями — первыми и последними... Но что тогда, когда состоится примирение? Зятю трудно будет вернуться сюда, в их общий дом, и не вышло бы так, что Клавдия с детьми захочет переехать к нему, и он, старый Антипов, не сможет воспротивиться этому, не посмеет. Его интересы и желания потом, после, а главное — сложить в целое семью, которая распалась не по злому умыслу, но по недоразумению...
Когда пришел первый перевод, Клавдия Захаровна отказывалась идти на почту получать деньги.
— Мне ничего не нужно от него! — заявила она. — Раз уехал, захотел пожить один, без нас, пусть живет. — Ей непременно нужно было объяснить отцу, что она не хочет никакой помощи от мужа, но объяснить так, чтобы отец не понял истинной причины.
Вот здесь старому Антипову было удобно и уместно промолчать, только промолчать, и примирение оттянулось бы на долгий, неизвестный срок, и перестало бы болеть сердце за внуков, которые сегодня здесь, с ним, а завтра, может, будут далеко отсюда...
— Деньги присланы не тебе, — сказал он. — Детям. Ты не имеешь права отказываться. Твое дело расписаться за получение, раз они несовершеннолетние.
— Обойдемся без подачек, — возразила она, но в голосе ее было не столько гнева и возмущения, сколько неуверенности.
— Твой муж не на курорте отдыхает, а работает там, куда его послали. И отцовские деньги не подачка. — Он понимал волнение и — не слепой — радость дочери, ее готовность поехать к мужу, если он позовет, Но и спешить нельзя. А гонор ее показной, для удовлетворения неуемного женского самолюбия и каких-то ложных, придуманных принципов. Не сразу бросаться навстречу — это правильно в их положении, нужно время, чтобы затянулась, зарубцевалась рана и забылась обида, но отталкивать человека — глупость.
— Хорошие отцы не присылают деньги по почте, — не сдавалась Клавдия Захаровна, — а приносят домой сами, как все нормальные люди.
Ему показалось, что дочь говорит с чужих слов.
— Хороших отцов много, — вздохнул он, — а вот хороших работников почему-то меньше. Ты бы поменьше, Клавдия, слушала этих самых нормальных людей, сама думай. И не горячись, не выставляй колючки. В горячке и спешке люди теряют разум, а он тебе один на всю жизнь отпущен.
— Сто раз слыхала!
— Бывает, полезно и тыщу раз услышать, чтобы понять.
— Не хочу понимать!
— Чего ты не хочешь понимать?.. — насторожился старый Антипов, угадывая в интонации Клавдии Захаровны больше, чем она сказала.
— Вообще...
— А вообще и о том подумай, что на мою и твою зарплату не разгонишься. Дети вон обносились.
— Устроюсь по совместительству, медсестры везде требуются. — Она возражала уже по инерции, лишь бы оставить за собой последнее слово.
— Медсестры требуются, это верно, а матери?
— Как-нибудь.
— Ты и как-нибудь сможешь, — сказал Захар Михалыч, стараясь быть спокойным, рассудительным, — а у Татьяны нет пальто теплого.
— Наташкино доносит.
— Было бы что донашивать. После Натальи в утильсырье не примут. Ступай на почту и сразу же отпиши, что деньги получили. Много он что-то прислал, сам-то с чем живет? — Он повертел в руках извещение.
Перевод был на восемьсот рублей.
— Оклад, наверно, большой, — сказала Клавдия Захаровна с иронией. — Главный инженер, не шутка!
— Ведьма ты порядочная, — укорил ее старый Антипов. — Радоваться надо, а ты...
— За кого радоваться?
— За мужа, за кого же еще.
Он говорил это больше для себя, чем для дочери, чтобы утвердиться в мысли: зять не потерян для семьи, он не отрезанный ломоть. Обиды — обидами, неприятности — неприятностями, без них не обойдешься, а жизнь остается жизнью. Можно, если очень уж хочется, закрыть глаза, заткнуть уши, отвернуться можно, но нельзя убежать, скрыться от самой жизни и решения трудных вопросов. Разве что вместе со смертью. Да и то кто-то должен будет дорешать недорешенное тобой.
Похоже, об этом думала и Клавдия Захаровна. И она не допускала мысли, что они навсегда расстались с мужем, однако уступить ему легко, без показного хотя бы отвержения, не могла, полагая, быть может, что своею неуступчивостью возвышает себя над обстоятельствами. «Ты не очень-то поддавайся, — советовали приобщенные к истине приятельницы, всегда знающие, как до́лжно поступать другим. — Помучай его как следует, а потом прости. Сильнее любить и уважать станет».
Ей не приходило в голову, что отец все знает, все понимает, угадывая за обиходными словами их сокровенный смысл, а спорит с нею лишь затем, чтобы подыграть ей, потешить ее самолюбие, отчего она быстрее смиряется. Знал, знал старый Антипов, что и деньги дочь получит, и письмо мужу напишет прямо на почте, а после будет с тревогою ждать ответного от него письма, ревнуя, когда долго нет весточки, к неизвестным ей женщинам, которые окружают там мужа, выискивая в его письмах между строк вроде бы отчуждения, холодности, а на самом-то деле знаков внимания, уверений в верности, невысказанных прямо жалоб на тягость и даже невозможность дальнейшей разлуки. Может быть, и покорности...
Но как поступить старому Антипову? Как устроить, чтобы зять вернулся в их дом, чтобы, презрев гордыню, пошел обратно на завод?.. Если бы директором по-прежнему был Геннадий Федорович! А его нет больше — свалила тяжелая болезнь, и теперь он лежит парализованный. Перевели в Москву и главного инженера.
Одно оставалось — ждать. Ждать, как повернутся события, а это, ждать в бездействии, самое трудное...
Тяжело давалась разлука с семьей и Анатолию Модестовичу.
Он скучал по жене, по детям, скучал по тестю, к которому был привязан искренне и всей душой, просто по дому и по прежней своей работе, хотя именно работа и спасала его от мучительной тоски, какой он не знал никогда прежде.
Он работал как одержимый, не жалея сил, тем более завод, когда Анатолий Модестович приехал сюда, был как бы при последнем издыхании, хоть распускай людей и заколачивай ворота. Так что дел хватало. Однако оставались ночи с постоянной бессонницей. Он глотал чуть ли не горстями снотворное — не помогало. Часами лежал на казенной койке (выдал под расписку комендант общежития), покуда не заболят, не онемеют бока, потом подымался, бродил по комнате, курил... Он видел свет, если было не очень поздно, в доме напротив, знал, когда и за какими окнами он погаснет и люди, живущие за этими стенами своей жизнью, одинаково похожей и непохожей на жизнь остальных людей, пожелают друг другу спокойной ночи. Эти обыденные, незаметные для большинства пустяки казались ему исполненными огромного смысла и значения, бесконечной радости и тепла, а своя комната была холодной, неуютной, точно казарма.
Бог знает сколько вечеров и ночей провел Анатолий Модестович в безуспешных, пустых попытках разобраться в собственном прошлом, в поисках веской, основательной причины, которая могла бы если и не оправдать, то уменьшить его вину, но, не умея лгать, всегда и неизбежно приходил к одному: любил Зинаиду Алексеевну. Может быть, и продолжает любить.
Много раз он собирался поехать на выходной в Ленинград — езды-то всего ничего, — чтобы навестить своих, но наступала суббота и являлся страх. Воображение приводило его к дому Зинаиды Алексеевны, и он представлял, как подходит к парадной, поднимается по лестнице, стоит у двери, не решаясь протянуть руку к звонку, как выходит она, и уже только при мысли об этом неистово колотилось сердце...
Он заставлял себя не ехать, зная, что не в силах будет не пойти к Зинаиде Алексеевне и что, побывав у нее, потеряет право искать примирения с женой, потеряет уважение тестя, а вместе с тем и право вернуться в семью.