— Товарищ подполковник, — отрапортовал он, вытягиваясь, сколько позволяли костыли, — это наша собственная инициатива! Трудовая профилактика, так сказать.
— Никаких инициатив! Здесь госпиталь, а не санаторий!
— Да мы себя уважать перестанем, товарищ подполковник, если девчонки наше, прошу прощения, дерьмо таскать будут, когда мы и сами в состоянии это сделать. Им и без этого достается.
— Всем достается, — строго, но уже помягче сказал начальник. — Тем не менее каждый обязан выполнять свои служебные обязанности. Госпиталь — воинское подразделение.
— Какие обязанности, товарищ подполковник, — не унимался Колесов. — Девчонкам на танцы бы бегать, в школе учиться, а они... Памятники им надо ставить, чтобы за сто верст видно было! Вы простите меня, только ведь врач сделал свое дело, и все. А кто нас выхаживает?.. Санитарки и сестры.
— Правильно!
— Мы сами за собой уберем! — поддержали Колесова другие раненые, вышедшие в коридор на шум.
Прибежала и Клава.
— Она вот зайдет в палату, — показывая на нее, говорил Колесов, — и точно солнышко ясное взошло. В глаза ей посмотришь — и всего себя, со всеми грехами и потрохами, насквозь видишь. Она как зеркало для нас, как свет в окне...
Начальник огляделся удивленно, пожал плечами и пошел прочь...
— Видите, что получилось, — укорила Клава Колесова. — Сколько я вас просила, чтобы не делали этого, а вы...
— Ты, сестренка, не волнуйся. В обиду тебя не дадим. А памятник обязательно поставим! У меня отец скульптор...
— Раньше вы говорили, что ваш отец музыкант, — улыбнулась она.
— Разве?.. — Он поскреб в затылке. — Но это, между прочим, все равно. У него куча знакомых скульпторов.
Разумеется, все замечали — такое не скроешь от глаз неравнодушных, заинтересованных, — что Клава и Анатолий нравятся друг другу. Завидовали ему по-хорошему, потому что многие раненые вздыхали, думая о Клаве. Оттого, может, и подтрунивали лишний раз над ним, но отношений их не касались — запретно это и не для зубоскальства. Да и любили Анатолия все. Он никому и никогда не отказал сочинить письмо девушке — у него это получалось красиво, как в романах, — зря не охал, не жаловался на судьбу, а еще умел душевно, тепло, с каким-то чувственным проникновением читать стихи, и знал их много.
А вечера от раннего ужина до отбоя, когда в палатах гасили большой свет, долгие, тоскливые, и все истории про себя, про товарищей — придуманные и непридуманные — давно были рассказаны. Даже Колесов истощился на выдумки и остроты.
Однажды и Клава нечаянно застала Анатолия за чтением стихов.
Она вошла в палату, и ее никто не заметил, так все внимательно и напряженно слушали. Она тихонько стала у двери...
Нога у Анатолия была в гипсе, и он читал лежа.
— Еще! — просили раненые, и никто по-прежнему не замечал Клаву.
— Почитай, Толя!..
И она мысленно тоже просила, и было ей приятно, что он не отказывался, не ломался, но читал и читал.
Именно в тот зимний вечер — да, именно в тот — Клава вдруг поняла, открыла для себя, что любит Анатолия. Хотя понять это трудно. Было ей хорошо, радостно и в то же время страшно думать об этом, потому что, думая, она уносилась мыслями в неведомые дальние дали, где все было так зыбко и неясно... Она уговаривала себя, что пустяки это, пройдет, что просто-напросто ей показалось...
А в стихах, которые читал Анатолий, было столько тоски, столько страсти!
Конечно, это стихи смутили, нарушили ее покой. А в нем-то, в Анатолии, чего же особенного?.. Многие куда симпатичнее его. Хотя бы вот Васильковский из четвертой палаты. Летчик-истребитель, Герой Советского Союза. И в любви объяснялся... Девчонки шепнули ей, что он холостой. То ли дело: идешь с ним под руку, а все на него смотрят и завидуют — Герой, не кто-нибудь!..
Но стоило Клаве представить, вспомнить, как лежал Анатолий после недавней операции, совсем-совсем беспомощный — нога на растяжках, и как она ухаживала за ним, белье меняла, постель перестилала, почему-то делалось стыдно. А мало ли за кем приходилось ухаживать, и никогда ведь, никогдашеньки не бывало стыдно, потому что понимала — раненые...