Татьяна, вспоминая Рогозина, ставила на его место Матвеева и свекра. Получалось, что они вели бы себя так же, как он: спокойно, уверенно. Такие люди за что ни возьмутся, все делают добротно и с полной отдачей сил...
Пережив свою смерть, как говорили врачи, Татъяна окончательно поняла, что чуда быть не может — Михаил погиб, и перестала писать ему письма. И все же время от времени она как бы разговаривала, беседовала с ним, обращаясь к его памяти. Ему, только ему, доверяла самое сокровенное, тайное — свои сомнения и вопросы, на которые не находила ответа в себе.
...Ничего страшного с моим лицом и нет. Подумаешь, шрам! Подумаешь, рябинки! Ну и что?.. Ведь ты, если бы был жив, любил меня не меньше, правда?.. Иван Матвеевич говорит, что «шрам или там рубец, полученный на войне солдатом, красит, а не уродует настоящего человека». Он вообще страшно смешной и добрый, этот Иван Матвеевич. И очень, очень похож на Захара Михайловича. А вот рассказать, какой он именно, я не могу, не умею. Высокий, представительный... Нет, не представительный, просто большой. Плечи широченные — это сейчас они кажутся стиснутыми, потому что он на костылях, — руки сильные и узловатые, видна каждая жилка, точь-в-точь, как у твоего отца. Рабочие руки. Сам русый, брови густые и нависают над глазами, а глаза... Труднее всего описать его глаза. Серые, и все?.. Ну да, конечно, серые. И какие-то необыкновенные: внимательные, добрые, смешливые, лукавые, строгие, чистые... Но никогда не бывают злыми, недобрыми. Заглянешь в них — и как будто собственная душа открылась тебе, словно ты в свою совесть глядишь, вот какие у Ивана Матвеевича глаза! А подбородок вовсе не волевой — мягкий, округлый, и щеки впалые. На лице много морщин, особенно под глазами...
— Осторожно, медведь косолапый! — загремел в коридоре голос Матвеева. — Здесь не сила нужна, а голова. Никель, никель не поцарапай! Люди старались, чтобы вещь красивая была.
Татьяна, слушая беззлобную, похожую на ласку ругань Матвеева, улыбалась, и было ей легче, оттого что рядом есть он.
Она вспомнила первую прогулку. Тогда долго не могли открыть вторую половину двери: краска в пазах засохла, намертво замуровав защелку. Татьяна изнервничалась вся, покуда справлялись с дверью. А когда наконец в палату въехала коляска, ей сделалось страшно: четыре долгих месяца она провела в постели...
— Смотри, дочка, какую тебе карету подали! — пошутил Матвеев. — Князьям и графьям таких не подавали.
И впрямь коляска была замечательная. Сверкала никелем, словно новогодняя игрушка при свечах. Но слишком легкой, ненадежной показалась она Татьяне. «Как из хворостинок, — испуганно подумала она. — Только кукол возить, сломается сразу...»
Матвеев посмеялся, когда она высказала свои опасения.
— Что ты, дочка! — возразил он, раскачивая и дергая коляску. — Это железо. Смотри вот, я сяду, и то ничего. — Он сел, коляска осталась цела, лишь скрипнули рессорки и чуть-чуть подалось на пружинах сиденье. — Как дома, прямо вставать не хочется, правда!.. — восторгался Матвеев.
Два санитара, подхватив Татьяну под мышки, перенесли ее в коляску. Она закрыла глаза, почувствовала, как ее приподняли над кроватью и под ней не сказалось твердого, привычного, она повисла в пустоте... Замерло сердце от ощущения этой пустоты...
— Поехали с богом за порог! — сказал Матвеев. — Удобно тебе, дочка, ничего не мешает?
— Удобно, Иван Матвеевич.
— Ну и хорошо, ну и замечательно! Главное, чтоб удобно было, а остальное — ерунда на постном масле.
При госпитале действительно был роскошный парк. В дореволюционное время здесь жили наездами из столицы князья Белопольские. После поместье передали дому отдыха, а в войну переоборудовали под госпиталь.
Парк был старый, отчасти выдержанный в традиционном английском стиле. Работами по его устройству будто бы руководил еще в XVIII веке англичанин Шпарро, но всего задуманного осуществить не успел — умер, и бо́льшая часть парка осталась дикой как бы, неокультуренной, не отгороженной от окружающей природы, а слитой с нею воедино.
Вниз к речке Сыроти сбегали многочисленные дорожки, сплетаясь в затейливый узор — то сливаясь в общую аллею, то вновь разбегаясь каждая в свою сторону. С перекрестков и открытых лужаек всякий раз открывался взору какой-нибудь новый вид на окрестности. То купола заречного монастыря блеснут на солнце, точно воспарившие в небо, потому что собственно монастыря не разглядеть за деревьями; то покажется во всей своей строгости и торжественности парадный въезд в усадьбу — огромные кованые ворота со скульптурами средневековых рыцарей; то дом-дворец с полукружием колоннады, неожиданно легкой, словно вологодские прозрачные кружева...