(...да, его роль заключалась именно в этом. Мне было тяжелее. Я помнил все, и тяжесть ответственности за содеянное и сказанное мною не раз доводила меня до отчаяния... Я помню народы и племена, забытые ныне; страны, империи, казавшиеся вечными, но рухнувшие, исчезнувшие, растворившиеся. Где они теперь, народы, наводившие ужас одним своим именем? Где гунны, алазоны, вандалы, гепиды, венеды, свевы, хамавы, сугамбры, херуски, кидани? Где хазары, печенеги, половцы, эдуи, квады? Где обры? Нет смысла искать ответа на эти вопросы. Они изменили обличье, приняли другие имена, рассеянные по свету, по всей земле, забывшие своих предков, свой язык, они живы. И каждому народу, сохранившему свой язык и свое имя, прошедшему через геноцид и ассимиляцию истории и помнящему свое родство, свои корни, разве не...)
Как ни странно, но это было более или менее логичным. Если он был разведчиком, информатором, то подневольным, не знающим даже о том, что постоянно передает сведения чужой стране. Тело само направляло его действия, защищало его и, наверное, передавало информацию помимо его самого, его воли, сознания.
(...да, он был чужаком, и пришла пора вернуться ему. Он выжил здесь и искупил свою вину перед родиной. Там, откуда он пришел, он тоже отличался от других, он нарушил закон, и к нему применили обычную меру... А я остаюсь, я не могу уйти, пока...)
Он еще раз перебрал все гипотезы и остановился на этой. Странно, что раньше он не думал об этом, во всяком случае, всерьез. Наверное, и сейчас тело его, неведомо как запрограммированное, подсказывает ему единственный вариант. Итак, он чужак, не землянин, и всю свою долгую жизнь был призван просто жить в разных обличиях с одной целью - поставлять информацию. Это объясняло все странности его жизни. А если сейчас тело его изменилось настолько, что стало невозможно жить на Земле, то значит, пришла пора уходить. Он и в самом деле постарел, и быть может, ему уже нашли замену, и где-то, не слишком далеко отсюда, его ждут.
(...разведчики и шпионы. Разведчик - слово героическое, шпион позорное. А он не был ни тем, ни другим, он был просто подкидышем, кукушонком в чужом гнезде. Его присудили к изгнанию. Он был преступником на нашей далекой родине, где все прошлые и нынешние болезни Земли давным-давно позади, и таких, как он, считают моральными мутантами, уродами, и выключают их прежнюю память, и снабжают автономной программой, и ссылают на отдаленные планеты, где мы, добровольно ушедшие в далекий поиск, следим за ними и не даем им погибнуть напрасно. Ну что ж, срок его истекает. Быть может, тысячелетняя жизнь на Земле научила его хоть чему-то...)
Тело не подводило его ни разу, и он решил, что те, кто должен прийти за ним, недалеко.
В двенадцать часов ночи он услышал усилившийся шум за стеной, хлопали пробки, гремел транзистор, смеялись и громко пели. И тут он вспомнил, что соседи уехали неделю назад и новые жильцы должны приехать только в конце января.
Тогда он встал, закутался поплотнее шарфом, взял чемодан, захлопнул за собой дверь, потому что знал - сюда он больше не вернется. Постоял на пороге, вдыхая морозный воздух, посмотрел на заснеженный сад, дорогу, город, на небо со знакомыми звездами, мысленно попрощался со всем этим и со всей Землей заодно, на которой он прожил тысячи жизней, не похожих одна на другую.
Он знал, что дверь в соседнюю квартиру будет не запертой. Не стучась, вошел в сени. Гремела музыка, шумели голоса, он открыл дверь в комнату и не удивился тому, что увидел. Комната была пустой, мебель и вещи из нее вывезли, и только сор, старые газеты и пыль лежали на полу. Посредине комнаты в неудобной позе сидел человек, похожий на него самого, и молча смотрел на вошедшего. Рядом с ним стоял мальчик, обычный, земной, сосредоточенно ел мороженое и поглядывал в окно, и скучал, наверное.
(...и вот я пришел за ним, чтобы включить его прежнюю память, и объяснить ему все, и сказать то, что я о нем думаю.
Выше голову, подкидыш! Смелее гляди, кукушонок! Видишь, новый мальчик пришел на смену тебе. А ты не забыл, как предавал своих друзей? В смутные времена войн и восстаний, поисков правды и счастья, когда люди, смертные и незащищенные, шли на верную смерть ради других, ты, бессмертный, откупался золотом, слезами, доносами, хворостом, подброшенным в костры осужденных? Помнишь ли ты всех преданных тобой?.. И я встаю и говорю ему на древнем языке шумеров: привет, подкидыш, твой срок истек...)
РАЗДЕЛЕНИЕ СФИНКСА
Человек + лев = сфинкс
Сфинкс - лев = ?
В семь тридцать у Елагина умерла жена. Они прожили вместе десять лет, уже три года она тяжело болела, и болезнь ее была такова, что и в больницу не было смысла ложиться. Он не отходил от нее последние четыре дня, когда мысли ее путались, и слова наползали одно на другое, и душа напоследок обходила привычное тело, прощаясь с ним и сетуя на несправедливость и невозвратимость ухода.
Елагин знал, что она умрет, знал давно и поэтому не плакал, не паниковал, а терпеливо ухаживал за больной, с горестным любопытством наблюдая, как изменяется ее тело, углубляются глаза и синеют пальцы.
В последний день она уже не говорила, дыхание стало глубоким и ровным, только изредка она улыбалась сквозь беспамятство, и бог весть какие мысли и образы мерещились ей в надвигающейся темноте. Иногда она поднимала руку и медленно водила в воздухе раскрытой ладонью, словно ловила что-то или, быть может, ощупывала границу этого мира, проверяя ее на прочность.
Елагин сидел рядом и гладил ее волосы, и последним касанием дотрагивался до груди, живота, рук, уже незнакомых, уже чужих.
Он не звал ни врача, ни родных, он не хотел никого видеть, и прощал все обиды жене, и мысленно просил простить свои. А помнишь, Маруся, говорил он беззвучно, помнишь, как умерла наша Настенька? А помнишь, Маруся, говорил он в мыслях своих, помнишь, как мы с тобой были в Сочи? А помнишь, Маруся, говорил он неслышно, помнишь, как мы пели в том лесу?
И казалось ему, что она слышит его мысли и тоже вспоминает, и от этого ей не так одиноко уходить навсегда.
Последний вдох был короток и невесом. Елагин прижал ухо к груди, уже неподвижной. Сердце еще билось, но удары его становились все более и более легкими, редкими, и вот в последний раз оно толкнуло густеющую кровь и, словно человек, вязнущий в трясине, замерло и больше не двигалось.
Елагин дотронулся до век, и без того закрытых, поцеловал в лоб и отстранялся от тела.
Он прикрыл тело простыней, зашторил окна и закрыл зеркало черным платком, приготовленным заранее.
Неподвижное тело под простыней было просто телом, а жена его ушла в никуда, а если и осталось что-то, то лишь в памяти, в фотографиях - в столь же смертных и тленных свидетелях того, что не повторится.
В семь сорок Елагину показалось, что простыня шевельнулась. Елагин боялся только гаишников и бесприютной старости и поэтому не напугался. Он подошел ближе к телу, приоткрыл простыню сбоку и нашел руку. Она была еще теплой, гибкой, Елагин легонько сжал пальцы, и ему снова показалось, что рука ответила на прикосновение.
- Маруся, - тихонько позвал он вслух. - Маруся, ты жива?
Ему никто не ответил, тогда он открыл ее лицо и склонился над ним. Будто бы воздух всколыхнулся, а может, так, померещилось. Оттянул веко, глаз был блестящим, зрачок узкий, прижал ухо к груди, и ему показалось, что там, в глубине, шевелится живое сердце.
Елагин знал, что бывает так называемый летаргический сон и что иногда живых принимают за мертвых, поэтому успокоился, но не обрадовался, впрочем. Он уже свыкся с тем, что жена должна умереть, привык к мысли, что он остался один и в последующие дни не избежать мучительных и тягостных хлопот. Он даже почувствовал себя обманутым, но укорять жену не стад, ведь это не зависело от нее, и ему стадо жаль, что агония затянулась, ибо смерти все равно не миновать, а эта грань между жизнью и небытием лишь продлевает мучения, ее и его.