Оглобля тоже встал, но тут же упал, потом, с трудом приподнявшись, сел — так сидят дети в ожидании чего-то или кого-то. Здоровым глазом Лесник увидел лицо Оглобли — окровавленное и обезображенное, услышал его тяжелое дыхание и понял, что оба они живы. Злость его испарилась. Вытерев ладонью кровь, он глухо произнес:
— Почему?
— Не знаю, — прошептал Оглобля.
Оба замолчали. Они были ровесниками, у них была одинаковая молодость, но затем каждый пошел своим путем. Они шли-шли и наконец дошли до этой ночи.
— Лесник! — позвал Оглобля.
— Что?
— Помнишь, когда ты отстреливал собак?
— Помню.
— Я тогда еще попросил у тебя пистолет для моего Алишко, помнишь?
— Помню.
— Знаешь… знаешь, для чего я его попросил?
— Знаю.
— Зачем ты мне его дал, Лесник? — простонал Оглобля. — Разве тебе не было страшно?
— Было.
— И несмотря на это, ты мне его дал… а я вместо Алишко ведь тебя хотел убить!
Лесник стоял, шатаясь, одной рукой прижимая окровавленный глаз.
— Почему ты меня не убил? — крикнул он.
Оглобля поднялся — весь в крови, рубашка разорвана, на одной ноге нет ботинка. Качаясь, стал нащупывать ногой ботинок в пыли. Леснику вспомнилось, как однажды ночью, когда он пил в одиночестве в погребе, закрыв оконца мешками и прижав мешки для надежности кусками домашнего мыла, приехал на подводе Оглобля и сел с ним рядом. Тогда они вели такой же разговор и всегда будут его вести, и всегда это будет как впервой, потому что и Лесник не мог объяснить, почему дал ему пистолет, и Оглобля не мог ответить на вопрос — почему он его не убил. Лесник стоял, весь в пыли и крови, Оглобля ощупью искал ботинок, и тогда Лесник спросил себя: а что я здесь делаю? — и стыд ожег пламенем его щеки. Если бы была жива Мария, он бросился бы сейчас домой, рассказал бы ей все, и она бы его поняла. Но Марии нет в живых, дом пуст, лишь его шаги отдаются в этой пустоте. Как удержать здесь людей? Ему хотелось кричать в голос, но вместо этого он тихо позвал:
— Оглобля!
Оглобля подошел и уставился на него, словно видел впервые. Знаю ли я его, спросил себя Лесник, всю жизнь мы жили рядом, вставали и ложились в одно время, молчали и ругались, а вот сейчас могли убить друг друга. Но разве можно влезть в чужую душу и поглядеть, что в ней, как говаривал Спас? Лесник ждал, что Оглобля, как и он, обожженный стыдом и болью, что-то сейчас скажет, и он услышал его голос, но это не были слова, не был и стон.
Это был смех. Оглобля смеялся. Раскаты дикого хохота гремели на пустынной улице, в пустых домах рядом. Потом скрипнула калитка, Оглобля вошел во двор, и смех затих.
На воротах остался висеть единственный уцелевший лозунг:
«Почему?»
МЕНЬШИНСТВО
Они шли прямо по незасеянному полю. Солнце освещало Бугор, и казалось, что виноградники охвачены огнем. Когда остановились у моста, чтобы пересчитать детей и вещи — все ли с ними, Улах обнаружил, что забыли белый пластмассовый бидон. Во дворе дома бабки Мины они поставили его впереди всех вещей — желтого чемодана, приобретенного когда-то на толкучке, четырех узлов, сложенного родового шатра с четырьмя кольями, лоснящимися от множества рук, шести свернутых одеял, старого рваного зонта и нескольких торб. Все было налицо, не хватало лишь бидона: он остался во дворе бабки Мины. Они жили в одной из комнат на верхнем этаже под непрекращающийся скрип дверных петель. Пахло пылью и пауками из нежилых помещений, но зачем им было жить в остальных четырех комнатах? Нужно быть всем вместе, говорил Улах, пять комнат нам ни к чему, нам хватает и одной. А если вообще нет комнаты, неба хватит на всех. Поставим родовой шатер, колья у него еще крепкие, зонт тоже у нас есть.
Сейчас все это было уже в прошлом. Улаху стало жалко бидона, но, подумав, он решил, что в Рисене Ликоманов даст им другой. Они шли прямиком через поле, Улах прижимал к себе кларнет, завернутый в мешок, в глазах его горел восход, на Бугре пламенели виноградники, а в жилах его играла кровь предков, жаждущая дальних дорог и перемен.