— Не отрывай меня от дела! — бросил через плечо ЖэДэ. — Чего тебе надо?
— Билеты, ЖэДэ, — ответил Улах, указав на детей и вещи. — Четыре полных, остальные половинки и со скидкой.
ЖэДэ обменялся с женой быстрым взглядом, она пожала плечами и засмеялась, смех ее напоминал лошадиное ржание. Это была страшная с виду женщина, с усами, никто никогда не слышал, чтобы она разговаривала. ЖэДэ рассказывал направо и налево, что она его обожает, но в ее темных глазках-щелочках горела дикая ненависть. Улах вздрогнул, а Мицка снова засмеялась и вошла в домик. ЖэДэ последовал за ней мелкими шажками, под рубашкой навыпуск живот его подрагивал. Когда они вынесли и погрузили на подводу скатанные матрасы, Улах снова подал голос:
— ЖэДэ, дай билеты, поезд сейчас придет!
— Какой поезд? — спросил удивленно ЖэДэ, словно плохо расслышав.
— Да этот, 205, который проходит здесь каждый день в это время.
— Ах, вот как! — воскликнул ЖэДэ, вновь обменявшись с женой взглядом; она коротко хихикнула. — Значит, говоришь, здесь каждый день в это время проходит 205-й?
— Ну да.
— И ты хочешь на него билеты?
— Да.
— И хочешь уехать с первого пути?
— Хочу, — улыбнулся Улах. — Мы все хотим. Уезжаем в Рисен.
ЖэДэ снова вытер голову носовым платком и надел фуражку. Не говоря больше ни слова, заторопился вслед за Мицкой в домик. Немного погодя оба вышли с другим пружинным матрасом, на этот раз от односпальной кровати. Все семейство Улаха выстроилось в круг около подводы. Малыш в розовых рейтузах и кепке «Спортлото» чихнул. Младенец заплакал, и жена Улаха сунула ему грудь.
— ЖэДэ, — умоляюще сказал Улах. — Дай билеты, не тяни время! Упустим поезд!
— Какой поезд? — поинтересовался ЖэДэ.
— Да 205. Его что, отменили?
— Отменили, говоришь? Мицка, слышишь, что он тут болтает, а?
Она ответила коротким смешком; на ее темном усатом лице не дрогнул ни мускул. В этот миг откуда-то издалека, из марева за вербами, где скрывалось Златаново, донесся паровозный гудок. Все повернули головы в ту сторону, только ЖэДэ с женой словно бы ничего не услышали и опять вернулись в домик.
Улах подбежал к железнодорожной линии, которую ЖэДэ упорно называл первым путем в надежде, что скоро проложат второй, вгляделся в даль, потом, присев на корточки, приложил ухо к рельсам. Рельсы дрожали и звенели. Улах бросился к домику и начал бешено стучать в закрашенное серой краской стекло окошечка кассы.
— ЖэДэ, ЖэДэ! Поезд идет, дай билеты!
Но окошечко не открывалось. ЖэДэ вышел из домика с тюком на спине и цинковым ведром в руке. Медленно, очень медленно положил тюк на подводу, поставил ведро на землю и сел на передок. Улах с мольбой кинулся к нему, жена Улаха тихо произнесла несколько проклятий — что-то насчет дурного глаза, кто-то чтоб иссох, но ничто не помогало: ЖэДэ не двинулся с места. А поезд приближался, вот из-за поворота показался паровоз. Он все рос и рос, рельсы уже гудели вовсю. В полной растерянности Улах, словно наседка, созывал к себе свое семейство. Уже не было времени пересчитывать детей и вещи — ничего, они сядут без билетов, а потом он попросит кондуктора, чтобы тот его не оштрафовал. В этот момент паровоз поравнялся со станцией, но вместо того, чтобы замедлить ход и остановиться, он снова загудел и с грохотом промчался мимо, вагоны быстро пронеслись перед глазами Улаха. Улах со всем своим семейством бросился за ними, волоча по земле багаж. Они бежали, бежали, пока поезд не повернул и не исчез из виду, словно вообще здесь не проезжал. Тогда они остановились и, запыхавшиеся, потные, повернули обратно. Вернулись на перрон и встали кружком возле подводы. Переведя дух, Улах спросил с побелевшими глазами:
— Почему он не остановился, ЖэДэ?
ЖэДэ переглянулся с женой, но на этот раз она не засмеялась.
— Почему не остановился, спрашиваешь? — вяло проговорил он. — А потому, что уже не будет здесь останавливаться.
— Но здесь же станция?
— Была, да сплыла.
— А что тогда здесь? — заморгал глазами Улах.
— А ничего. Не видишь разве, что мы выселяемся?
— Как выселяетесь? — Улах вытаращил глаза.
— Станцию закрыли, — процедил сквозь зубы ЖэДэ.
— Вот уже несколько месяцев здесь никто не сходил с поезда и не садился на поезд. Вот они и говорят: раз никто не сходит и не садится, зачем вам станция? Теперь поезд будет останавливаться только в Златаново. — Не сдержавшись, ЖэДэ бросил в сердцах форменную фуражку о землю. — А ведь обещали проложить второй путь и повысить мне зарплату!
Улах опустился на краешек подводы и замигал, пытаясь осмыслить услышанное. Семейство его тоже замигало, хотя и не поняло, о чем речь. Дети уселись прямо на землю, и перрон вдруг стал похож на деревенский двор. Младшие присосались к кувшинам и зеленым бутылкам, в которые была налита вода на дорогу. Манчо закурил и, улыбаясь, стал пускать колечки дыма, а Сулейка вытащила засаленную колоду карт и принялась гадать. Подняв голову, ЖэДэ оглядел «меньшинство» и удивился, как сразу ожила закрытая отныне станция, как все уже забыли о 205-м, словно никогда его и не ждали, не бежали за ним до переезда и поворота. Задержал взгляд на младенце, уснувшем у груди матери, прижавшись к ней щекой, потом перевел его на лицо женщины — чинное, спокойное, с искусственной родинкой на щеке, увидел улыбку, открывшую два ряда блестящих металлических зубов, и сердце кольнула застарелая, но сейчас особенно острая боль-тоска по ребенку, по детям. Одновременно в сердце вспыхнула и надежда: ведь каждый год он посылал свою жену на воды, водил к разным врачам в разные больницы, и, хотя пока все было напрасно, надежда в нем жила. Он утешался пчеловодством, работой — и на станции, и в поле, но годы шли, а детей все не было. Жена любила его все больше и больше (злые языки говорили, что она все больше и больше его ненавидела), ревновала ко всем и ко всему, а по ночам не оставляла его в покое — давай, попробуем еще раз! И они пробовали, пробовали. Он возненавидел ее костлявое смуглое тело, выросшие в последние годы усы, кислый запах ее плоти, горько-соленые, как желчь, поцелуи.