ЖэДэ задрал голову: голубое небо и порхающие в нем птицы показались ему нелепыми и виноватыми в его беде, нелепой и виноватой была и эта бесплодная станция, и этот поезд № 205, который больше не будет на ней останавливаться, и это умирающее село среди холмов напротив. И Улах показался ему нелепым и виноватым — со счастьем и полнотой своей жизни, с сигаретой Манчо и картами Сулейки, всегда предсказывающими удачу, с полной грудью его жены и полуголым мальчуганом в розовых рейтузах, который сейчас отплясывал кючек, а остальные ритмично хлопали и гикали.
Мицка внимательно наблюдала за ним, стоя подбоченясь возле свинарника — черная, костлявая, полная дикой ненависти. Глядя на подводу, видела она всю свою жизнь: две разобранные кровати, скатанные матрасы, вобравшие в себя их сон и надежды, бурные ссоры и обвинения, гардероб и шкаф, куда они прятали свою любовь и ненависть, — сейчас пустые, с распахнутыми дверцами и выдвинутыми ящиками, словно очищенные ловким вором. Она видела и семейство Улаха — его дом под открытым небом, светлый и уютный, кудрявого мальчугана в розовых рейтузах, сверкающую металлом улыбку его матери. Все это было невыносимо, и она двинулась, как ненормальная, прочь от станции, миновала свинарник и вошла в сухо шелестящую прошлогоднюю кукурузу. Там она села и сидела до тех пор, пока семейство Улаха не тронулось в путь. Подобрав с земли бывшую форменную фуражку ЖэДэ и пряча ее за спиной, Улах попрощался с ЖэДэ и повел за собой свое семейство вверх вдоль железнодорожной линии. Оно шло, таща с собой родовой шатер с четырьмя отполированными множеством рук кольями, старый желтый чемодан, купленный на толкучке, одеяла и узлы, кувшины и бутылки. А Улах нес под мышкой кларнет в мешке и фуражку ЖэДэ, которую собирался надеть за первым же поворотом. Позади всех скакал и приплясывал мальчуган в розовых рейтузах. Рекламная кепка «Спортлото» была залихватски сдвинута набекрень.
Силуэты идущих все уменьшались и уменьшались, пока вообще не растаяли в пламени разгорающегося дня, которое вновь охватило виноградники, шоссе и мост и теперь устремилось к старому умирающему селу, которое все горело, горело и все не желало сгореть.
ЖэДэ нашел жену в кукурузе, она сидела, обхватив руками колени. Он взял ее за худую смуглую руку, поднял с земли и обнял. Она не вздрогнула, не засмеялась, не сказала ни слова. И ЖэДэ понял, что мимо закрытой железнодорожной станции, не останавливаясь, прошел не только 205-й поезд. Промчалось еще что-то и не остановилось. И чтоб забыть про это, уничтожить саму память о нем, он хрипло произнес:
— Что с них взять — цыгане!
ДУША ЛЕСНИКА
— А душа, где твоя душа, Лесник?
Эти слова Спаса застряли у него в голове с прошлой пятницы. Лесник бродил по пустому селу, заглядывал в пустые дворы и ругал переехавших в Рисен или в город хозяев… По вечерам на село опускалась глухая тишина и, не выдерживая тиши и безлюдья, Лесник отпирал трансформаторную будку и включал уличное освещение — двадцать две люминесцентные лампы на высоких столбах. В одиночестве, руки в карманах куртки, ходил взад и вперед по тротуарам — его гордости несколько лет назад. Глухо звучали его шаги в голубоватом свете ламп… Где моя душа, спрашиваешь? Да вот в этих тротуарах, в этих столбах, за которые хотели меня наказать. — За что меня наказывать, говорю, за то, что хочу, чтоб народу было светло? — Да, но на какие средства? На какие — на народные! За это вы собираетесь меня наказать, что я хочу, чтоб люди по плиткам ступали, а не по грязи? За это хотите меня наказать, что я заставил Дачо сколотить круглую тумбу для афиш? — Какие афиши, Лесник, кто будет гастролировать в вашем селе, если нет людей? — Есть люди, есть еще, чуть не крикнул Лесник. — Хорошо, ты говоришь — есть, а когда в последний раз к вам приехал окружной театр с пьесой Штейна «Океан», было продано лишь семь билетов. Как играть артистам для семи человек?