— Они сами разводятся, Спас, — пояснил бы ему Босьо, если б не был бессловесным. — Может, музыка им понравилась, не знаю, но и им без людей плохо, тоска одолевает. Раньше только ласточка Иваничка с самцом прилетали, а сейчас прилетели еще шесть пар.
— Ко мне птицы не прилетают, — сказал Спас, — наверное, боятся телевизора или радио. Да, чуть не забыл: сегодня утром трое опять полетели в Космос.
— Пусть себе летят, — отозвался бы на это Босьо, — я не смотрю телевизор и не слушаю радио.
— Полетели опять сегодня утром, — повторил Спас. — В Космос.
Босьо шел по тротуару, проложенному благодаря Леснику, который не хотел, чтобы люди шлепали по грязи. Тротуар был сухой и чистый, ветер смел с него всю пыль до последней пылинки. Свет люминесцентных ламп освещал голубовато-белыми лучами пустые дома и сараи, запущенные беседки, обвитые виноградной лозой, заросшие травой дорожки. Немыми изваяниями стояли запертые ворота. На сарае Иордана-цирюльника еще висели два молотила, давно забывшие о том, что такое снопы и молотьба. Вот и тумба для афиш, совсем новая, белая — такой она, видно, и останется с одной только афишей — о спектакле по пьесе Штейна «Океан». За ней возник, будто нарисованный, висячий мост Дачо над оврагом.
Кошка Дачо перебежала ему дорогу и шмыгнула под ворота — проверить, не вернулись ли хозяева. Увы! Окна в доме были темные, занавески сняты, железные решетки, давным-давно некрашенные, покрыты ржавчиной. Бабка Неделя, как всегда, сидела на балконе на сундуке, по-кошачьи поджав ноги. На секунду Босьо уловил зеленое сияние ее глаз. Интересно, когда спит бабка Неделя, или для нее ее долгая жизнь — всего лишь бесконечный сон, а может, сама она просто сон?
Наконец Босьо подошел к дому Генерала. Еще не увидев света, он уже знал, что Генерал не спит. Издалека слышался стук пишущей машинки, и Босьо спросил себя: если бы он умел писать и имел пишущую машинку, не исписал ли и он, как Генерал, уже четыре тысячи страниц, а то и больше? Босьо сел на скамью перед домом, обхватил колени руками и стал слушать, а над его головой пишущая машинка долбила и долбила бессловесность, выкорчевывала слова и ковала их, набивая на листы бумаги. Хорошо, но неужто никогда не иссякнут эти проклятые слова, не поднимется из-за стола Генерал и не скажет:
— Все. Конец!
Машинка умолкла, но Босьо было хорошо известно, что Генерал не сказал: «Все. Конец!» и что никогда этого не скажет, просто у него затекла спина, и он захотел немного размяться, сделать несколько вдохов и выдохов. Босьо услышал его вздох и тоже вздохнул: в тиши голубовато-белой ночи раздались два человеческих вздоха. Встав со скамьи, Босьо подошел к входной двери, открыл ее — здесь не висячий мост Дачо, чтоб разминуться. Зачем я пришел, спросил себя Босьо, поднимаясь по скрипучим ступеням, но уже знал, почему он идет к старому другу — и с открытым лицом.
— Входи, Босьо, — сказал Генерал, ничуть не удивившись.
Пригласил гостя сесть, и тот опустился на лавку рядом с оружейной пирамидой, покрытой брезентом, и большой гильзой, подаренной на память Вторым артиллерийским полком. Генерал был в военном мундире без погон, накинутом на плечи, и белой рубашке. Волосы поседевшие, под светлыми глазами темные тени. Он улыбнулся, глаза его увлажнились и стали еще светлее.
— Как твои птицы, Босьо? — спросил он.
Босьо кивнул, что означало, что птицы в порядке и что птицы — это птицы, они держатся вместе и всегда могут найти человеческое жилье, чтобы свить гнездо. Его кивок относился и к славкам, и к малиновкам, и к пеночкам, и к воробьям, напоминающим цыган, и к голубям, и к аистам, и к гривачам, прилетевшим позавчера, и к оранжевому петуху, и к пяти белым курам, и к часам. Словно важно знать, который час, кивнул Босьо, когда нет людей и песню «Тираны, совершим мы чудо» должны слушать птицы.
Генерал все понял, улыбка его погасла.
— Эх, Босьо, — вздохнув, произнес он мягким голосом, в котором давно уже не ощущались генеральские нотки, — я никогда не забуду, как мы с тобой встретились тогда на тропинке возле виноградников. Ты шел с баклагой за водой, а я сидел на камне и смотрел на спящих под орехом женщин. Помнишь?
Босьо кивнул.
— Я каждый день думаю о тебе, — продолжал Генерал, — и все время ввожу тебя в то, что пишу. Ты вроде и стоишь ко мне спиной, а я вижу твое лицо и всего тебя вижу, слышу все слова, что ты таишь в себе, и все пишу о тебе, но не могу кончить, сказать самое главное. Вот и сейчас я тоже писал о тебе. Хочешь, прочту?
Босьо снова кивнул.