Однако Вы сами понимаете, что дискуссия на подобном уровне аргументации: „Я видел“, „А я не видел“ — достойна детей и неуместна в важном разговоре о добре и о зле. Не лучше ли обратиться к тому, что видело и испытало человечество? За долгий ряд тысячелетий. А человечество за тысячелетия видело, что зло обладает порой ослепительной фантазией, умеет заворожить, очаровать. Зло бывало романтически возвышенным, заразительно веселым, вызывало радостное ощущение человеческой общности. Оно опьяняло как огонь, как вино. Оно увлекало: в нем чувствовалась сила. Недаром же любимейшим из античных богов стал не честный и добрый кузнец Гефест, а исступленный Дионис, он отлично воплотил в себе соблазны зла. От растерзанных с дикой радостью его поклонниками людей и животных, через арены Римского цирка, через романтические жестокости варваров — к фантастическим ужасам инквизиции! (Помните, надеюсь, „Колодец и маятник“ Э. По?)
А дальше? Эпоха Возрождения с типической фигурой Цезаря Борджиа? Или, если оставить в покое чудовище Борджиа, с творчески сильным Бенвенуто Челлини, чья богатая фантазия выявлялась не только в несравненных по художественной ценности вещах, но и, увы, в жестоких бесчинствах.
И не этой же великой темой: соблазн зла — был ранен Ф. Достоевский? Помните у него — о красоте! — „Тут дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей“. То есть реально существует красота зла, а как же возможна она при „нищенски тусклом воображении“?
О, было бы чудесно, если бы Ваше „мировое уравнение“ оказалось истинным хотя бы в будущем, тогда бы добро стало монополистом богатой фантазии и одерживало непрерывные победы над серым убожеством зла, и дети, которых я сегодня режу… Мне хотелось бы, чтобы боль, которую они испытывают сегодня, боль исцеления, была их последней болью. Но, честно говоря, нет уверенности, что формула зависимости богатой фантазии от доброго сердца станет когда-нибудь в один ряд с формулами, подобными E = MC2.
Можно поделиться с Вами мыслью, не имеющей уже непосредственного отношения к Вашим сочинениям? Стало давно общим местом, что трагедия как литературный жанр возвышает и очищает человеческие души. Кажется, это состояние называется катарсисом. Но вот есть трагедии, написанные тоже великими художниками, которые не возвышают и не очищают души, хотя и обладают несравненными достоинствами. Они не возвышают и не очищают, потому что в них убивают детей. Я назову хотя бы „Медею“. Убийство детей, даже в высокой трагедии, не может вызвать катарсиса. Не в этом ли объяснение того, что в наш исполненный трагических потрясений, катастрофический век (мне кажется удачной Ваша формула: „атомное язычество“[1]) трагедия как литературный жанр ничего ценного не родила. Убивают детей. Их мучили в Освенциме, уничтожали в Хиросиме, их калечили во Вьетнаме. Это делает трагедию, возвышающую и очищающую (а иначе и не трагедия), невозможной.
А написал я Вам это, потому что в интересах добра острее видеть зло. Жаль, что Вы, работая над Вашей книгой, не были, видимо, осведомлены об опыте итальянского ученого Бонелли. Он уколол одно маленькое животное зубом гремучей змеи, голова которой шестнадцать лет высушивалась на воздухе под лучами солнца, а потом более тридцати лет сохранялась заспиртованной в колбе. Этим зубом Бонелли уколол животное. Через час оно умерло. Вы не видите в оном зубе определенный образ?
Существует мир Андерсена, который я тоже люблю, и реальный мир, в котором мы с Вами живем, где были Освенцим и Хатынь, Хиросима и Сонгми. И если забыть, что они разные, эти „миры“, то ведь можно оказаться беззащитным перед „зубом“! Сегодня у нас с Вами нет оснований сомневаться в бессмертии злых волшебников».
Обладает ли зло фантазией? В IV веке до нашей эры Герострат поджег храм Артемиды Эфесской. Он решил его уничтожить — и уничтожил действительно, — чтобы самому остаться жить в веках. Храм Артемиды Эфесской был одним из «семи чудес». Человек, отнявший у мира чудо, никогда не будет забыт, рассудил Герострат. (Как видим, иррациональное поведение имело весьма трезвый мотив.) Уничтожение храма он рассматривал как форму борьбы за личное бессмертие. Чтобы избежать забвения — а надо полагать; что мысль о забвении и была для Герострата наиболее нестерпимой, — необходимо или создать чудо, или обратить его в пепел. Для создания у него не было дара, и он выбрал второе. Деяние Герострата поистине фантастическое. Тот, кто его в уединении обдумал и кощунственно-дерзновенно выполнил, обладал избыточным воображением. И что же? Чудо, восхищавшее человечество мудрой соразмеренностью объемов, «божественной гармонией» форм, может быть, эстетически равное Парфенону, это чудо стало чудовищным нагромождением обуглившегося дерева, мертвого камня. А ведь деяние-то фантастическое! И Герострат был человеком с воображением.
1
В книге «Удивление» я писал о героях рассказов и повестей Селинджера, что они «мысленно видят чуждые силы окружающего их мира в образах языческих чудищ. Атомная бомба — крылатый демон с жестокими, когтистыми лапами и торжествующе бездуховной мордой; мир „сексуальной революции“, стриптиза — женщина с головой шакала. Мир атомного язычества. Мир, в котором отчуждение человека от им же созданных сил, отчуждение, с гениальной точностью отмеченное Марксом более ста лет назад, достигло трагического напряжения».