Став старше, я узнал из книги замечательного советского ученого В. Вернадского идею о ноосфере, захватывавшую воображение сильнее самых сумасшедших фантастических романов. Сегодня формула В. Вернадского уже успела обойти мир, она вошла в солидные научные и философские труды, стала почти будничным достоянием человечества.
По существу, это одна из самых безумных идей двадцатого века. (Чуть перефразировав хорошо известное остроумное замечание великого физика, можно утверждать: она достаточно безумна, чтобы быть истиной!) В. Вернадский открыл в окружающем нас мире новую реальность: пламя мысли, все более плотно и жарко окутывающее планету, расстилающееся вне биосферы и над ней.
«…В настоящий момент какому-нибудь марсианину, способному анализировать как физически, так и психически небесные радиации, первой особенностью нашей планеты показалась бы не синева ее морей или зелень лесов, а фосфоресценция мысли». Это говорит не поэт и не писатель-фантаст, а ученый[2], хотя образ, созданный им, больше под стать художнику, и меня волнует именно художественной метафорической силой.
Живая реальность оказалась более фантастической, чем игра юношеского воображения! И полотна Рембрандта, и та минута, когда Мария Волконская опустилась на колени, и улыбка Джоконды вошли рядом с великими философскими, художественными, нравственными открытиями человечества в ноосферу и окутывают землю огнем, фосфоресцирующим в космосе.
Небо в алмазах…
Вот эта-то фосфоресценция мысли, которую могли бы заметить разумные обитатели соседних небесных тел, — самое великое в восьмом дне творения.
Современная жизнь сблизила художественные образы и научные формулы. Ноосфера — то же «небо в алмазах». А «небо в алмазах» — та же ноосфера.
Но вот южное, естественное небо над горной дорогой потускнело, восток начал выхватывать камни, камни, камни… И я подумал о юности, или, вернее, о детстве, уже не собственном, а человечества, о его «золотом детстве», об античном мире, когда человек именно в камне размышлял о себе и, размышляя, сопоставлял себя с богами, а богов с собой. (Когда Гомер называл героев «богоподобными», то в этом содержалось нечто весьма лестное не только для героев, но и для богов.)
Античное искусство кажется чудом: подобной экспансии красоты, подобного «бого-человеческого» творческого перенапряжения ни до, ни после не переживала Земля. Потому и детство — «золотое»!
Но разве сам человек не чудо? А та экспансия жизни, то биологическое перенапряжение молодой, еще сохранившей воспоминание о солнечной материи Земли, которые вели к человеку?
Не чудо ли и «Раненый бизон» на стене Альтамирской пещеры, рассказом о котором началось наше повествование?
«Мне кажется, я разгадал Вашу хитрость: построив эти беседы как ответ наивной читательнице, не понимающей, что творчество не только литература и искусство, а творческий человек не непременно композитор или живописец, Вы увели нас от самого сложного вопроса — о трагическом несоответствии между замыслом великого художника и тем, что он создает. Ведь что бы Вы там ни писали, успокаивая и обнадеживая Вашу читательницу, творчество в его наивысшем выражении — это Рембрандт и Бетховен, а не „работа над собой“, любовь и общение рядовых людей. Послушайте! Когда Бетховен заканчивал Девятую, он думал, хотел и надеялся, что весь мир зазвучит, как эта музыка, а вышло? Одной великой симфонией больше?! Он хотел нового человечества, нового бытия. Он их задумал. А создал? Еще одну „художественную ценность“?! Потом в одиночестве умер в старом, ничуть не изменившемся к лучшему мире. Когда Рембрандт создавал великие портреты стариков, он хотел, чтобы на земле воцарилось абсолютное понимание, а сам ушел из жизни непонятым и тоже бесконечно одиноким. Когда Микеланджело расписывал Сикстинскую капеллу, он самому себе казался богом (по-моему, он даже однажды воскликнул: „Сегодня я бог!“), а что изменилось в мире? Одним музеем больше?!