Когда Вячеслав Иванович добрался до понимания этой неизбежной связи, воспоминание о визите Борбосыча сделалось уж вовсе невыносимым. И как уверен, ворюга, что может спать спокойно, что неуязвим! «Без свидетелей… если не магнитофон в коробке с ваксой…»
Нет, не оттого уверенность Борбосыча, что без свидетелей. А оттого, что знает точно: в худшем случае Суворов промолчит. Промолчит — и не больше. Не побежит в милицию. Всей своей жизнью, всеми тоннами вынесенных крошек доказал, что не побежит!
И не побежал бы — если бы Борбосыч со своей самоуверенностью, безнаказанностью не стал уже казаться пособником в смерти Аллы. Это не вмещалось ни в какую логику — и с каждой минутой становилось все несомненнее Вячеславу Ивановичу! Самим существованием! Потому и Старунский гоняется за интеллигентными конвертами без марок, потому и сам Вячеслав Иванович со своими крошками — потому что есть на свете процветающий Борбосыч! Так и получилось само собой, что разоблачение Борбосыча вдруг разом вошло в долг Вячеслава Ивановича перед памятью Аллы.
Правда, тут же оказалось, что Борбосыча защищает и укоренившийся с детства предрассудок: что жаловаться, доносить — позор. Предрассудок, возведенный в детдоме в жестокий закон: ябед там презирали и беспощадно били. Тогда это казалось Славе Суворову бесспорно справедливым. Сейчас он в этом усомнился. Был у них мальчик по имени Веня — маленький и хилый даже среди не пышущих здоровьем послевоенных детдомовцев. Прозывался он Клячей. За что его невзлюбили, Слава и тогда не знал. Скорее всего, в них бушевал жестокий детский инстинкт, заставляющий гнать слабого. К тому же Кляча иногда писался по ночам. Кто его не шпынял, кто не бил мимоходом! И Слава в том числе. Ему не приходило на ум, что Кляча чувствует то же, что сам он чувствует, когда попадается в плохую минуту под руку Царю Зулусу, — или даже вымещал на Кляче то, что терпел от Зулуса? Столкнуть Клячу в грязь считалось вполне естественным и остроумным. Взрослому и вообразить трудно весь беспросветный ужас, в котором живет такой отверженный и гонимый. Взрослого все же защищает закон, мальчишку — нет, потому что закон олицетворяют как раз взрослые, а пожаловаться им невозможно. И Кляча не жаловался: он знал, что будет только хуже, гораздо хуже!
Однажды Слава для смеха вылил Кляче за шиворот чернильницу — и Клячу же вдобавок наказали, за то что не бережет казенное белье, которое покупается на народные деньги, а народ и так во всем себе отказывает, восстанавливая разрушенное войной хозяйство… Кляча не выдал — и никому не показалось это геройством, никого не усовестило… До чего же стыдно вспоминать! И как был бы прав, каким настоящим героем стал бы Кляча, если бы пожаловался! Как позорен этот детский закон молчания, ничем, по сути, не отличающийся от закона молчания мафии, и как прекрасны и мужественны ябеды! И если бы Вячеслав Иванович сейчас поддался предрассудку, счел бы позором заявить в милицию, он бы уподобился бедному Кляче, которому более сильные негодяи могли безнаказанно лить чернила за шиворот.
Вот с этого он и решил начать выплачивать свои долги— с самого неприятного.
Районный следователь ОБХСС оказался не молодым и спортивным, какими снимают его коллег в детективах, а помятым дядькой неопределенных лет с нездоровым цветом лица — наверное, питается плохо, желудок больной. Выслушал он Вячеслава Ивановича без особого интереса, ни разу не перебил, не переспросил. Когда же Вячеслав Иванович, все рассказав, замолчал, уточнил с не очень скрытой издевкой:
— Так когда вы видели ту лосиную тушу?
— Я даты точно не помню. Незадолго до Нового года. За несколько дней.
— А сейчас несколько дней после Нового года, так?
— Ну да… Но я…
Хотелось сразу все объяснить, и потому Вячеслав Иванович запутался в простых словах. А следователь не давал времени распутаться.
— Почему же сразу не пришли? Чего ждали?
— Я хоронил племянницу!
Обычно после такого аргумента люди смущенно замолкают, но на следователя он ничуть не подействовал.
— Все время хоронили? Чуть не две недели?
Захотелось встать и уйти. Ведь все же он пересилил
себя, победил предрассудок — пришел. И такой прием. И ушел бы, хлопнув за собой дверью, если бы не долг перед памятью Аллы. И если бы сам не был слишком виноват — а раз так, терпи!