Если говорить о первом, за пару лет почти все ультрарелигиозные общины каким-то образом оказались переселены в отдельные города на периферии, которые иначе как «гетто», трудно было назвать. Периодически между обоими секторами возникали вспышки насилия и междоусобицы, которые рано или поздно, по моему мнению, должны были закончиться полноценной гражданской войной. При этом, судя по новостям, население было довольно размежеванием, считая, что это следовало сделать еще лет десять назад.
Освобождение центра страны от ярых фанатиков Яхве объяснялось просто. Начало третьего года премьерства Шаари ознаменовалось строительством огромного комплекса-зиккурата, который официально назывался «центр свободы выбора, прав человека и межнациональной культуры» — аккурат на месте той самой библиотеки, возле которой росло Древо Жизни.
Вряд ли ультраортодоксы одобрили бы появление зиккурата у себя под носом — уж очень характерно он выглядел. Светским же на подобный символизм было пофиг, разве что поворчали, что из-за центра закрыли городскую библиотеку.
Функция нового здания вскоре оказалась ясна. На деле «центр свободы» оказался чем-то вроде мопассановского «Общества добровольной смерти».*
Как оказалось, еще задолго до начала строительства Кнессет одобрил закон о добровольной комфортной эвтаназии для израильских и международных граждан, и вскоре после торжественного открытия центра страна гостеприимно распахнула объятия для толп самоубийц, которые мечтали об узаконенном и приятном уходе из жизни.
Что же, это был не самый худший способ дарить Бадхену новые души, думал я, закрывая лэптоп, чтобы официант мог поставить на стол блюдо с моим заказом. Шаари нашел самый порядочный способ убивать людей — с их полного и добровольного согласия. Мировой порядок он этим вряд ли расшатывал — Бадхену понадобится куда больше, чем какая-то мышиная возня с душами — что бы там не вякали Женя и Наама.
Я часто вспоминал тот безумный год, что провел бок о бок с четырьмя демиургами.
Вспоминал и внутренне поражался — себе, в первую очередь, что терпеливо уживался с ними: спал с Финкельштейном, который несмотря на свою брутальную внешность оказался порядочной тряпкой, покорно участвовал в морокоциде, верил в херню про аномалии и конец света… с дистанции в пару лет все казалось одним большим розыгрышем, очередной шуткой Бадхена. Но ведь он был так искренен, когда беспокоился о судьбе мироздания… или нет? Была ли вообще правда в их словах, или все являлось игрой скучающих творцов, пощекотать нервы себе и одному наивному Адаму Эвигеру?
Я вспоминал, как Бадхен — нет, тогда еще Костик — менялся перед моими глазами. Простодушный гопник стал непредсказуемым невротиком, а тот, в свою очередь — божеством с отвратительным характером. Я вспомнил, как он некогда умолял меня об объятиях, и подумал — не было ли это мольбой о помощи от умирающего «Костика»? Впрочем, вряд ли моя помощь что-то изменила бы в данном случае. Личность «Костика» давно уже канула в Лету, а от божественных метаний и страданий не осталось и следа. Бадхен, которого я видел в последний раз на море, был космически далек от подобных страстей.
Несмотря на то, что я изредка почитывал новости про Израиль, происходящее там меня мало касалось — большую часть финансов я давно перевел в международные фонды, оставив в стране на всякий случай один банковский счет — двадцать с лишним лет назад это сильно облегчило мне жизнь.
Жизнь в Праге была размеренной и спокойной, даже скучной, но после последнего года в Израиле это было как раз то, что я желал больше всего — тишины и покоя. Днем я сидел целыми днями дома, а вечером гулял по Старому месту, и мне не надоедало — наоборот.
Как-то майским вечером я вышел на улицу, но вместо обычного маршрута — до площади часов и обратно, решил прогуляться по еврейскому кварталу.
На улице было тихо и безлюдно, несмотря на особо теплую для этого времени года погоду. Я неторопливо шагал по брусчатке, по давней привычке вылавливая взглядом туристов-израильтян, как вдруг краем глаза уловил что-то очень знакомое. Точнее, знакомого.
Сердце ухнуло куда-то в желудок — потому что почти точно это был Бадхен. Я уже почти три года не чувствовал страха, отвыкнув от холодка в животе и неприятно быстрого сердцебиения где-то в районе горла, и теперь все старые симптомы легкой паники возвращались при одной только мысли о том, что Бадхен находится на территории той же страны, что и я.
Но фигура, которую уловил мой взгляд, исчезла. А вот тянущее чувство в груди осталось. Я не знал, как можно одновременно чувствовать страх перед кем-то и тоску по нему — но именно это происходило со мной в тот момент.
Я тихо выругался про себя. Играя с моей свободой воли, Бадхен не позаботился убрать полностью все последствия «невинной забавы», и теперь я, судя по всему, был обречен до конца своих дней ощущать отголоски той бури, которую пробудила во мне его шутка. Я внезапно осознал, что всерьез раздумываю о возвращении в Израиль — чтобы еще раз взглянуть на него и разобраться с чувствами. И в то же время, меня трясло от страха.
— Ты меня до дурки так доведешь, Бадхен — пробормотал я, и решительно повернул назад — к дому.
Прошел пару кварталов, когда уже совсем стемнело.
Возле Староновой синагоги я остановился. На улице не было ни души, круглые уличные фонари освещали светлые стены синагоги, над которыми нависала огромная треугольная крыша. Я вспомнил, как поднимался на ее чердак в поисках ответов на вопросы, и как горько было не найти там ничего.
А что же теперь, подумалось мне. Целый год я провел среди тех, кто творил вселенную. Почему ни разу за все время мне не пришло в голову задать им все те вопросы, которые копились в моем разуме веками?
Тихий звук отвлек меня от невеселых мыслей. Я замер и прислушался.
Сначала показалось, что где-то вдалеке едва слышно капает вода — размеренные капли через одинаковые интервалы в пару секунд.
Потом звук стал немного громче, и я понял, что это.
Звук шагов. Медленных, размеренных приближающихся шагов.
Я сглотнул.
Мог ли это быть околоточный сторож, ежели таковой все еще здесь имелся? Либо какой-то запоздалый прохожий… очень медлительный прохожий.
Я медленно пошел навстречу звуку. Здравый смысл умолял не делать глупостей и убираться подобру-поздорову, но мне надо было знать.
Еще пара шагов, и я достиг угла синагоги. Заглянул за него, и увидел то, что мечтал увидеть на протяжении веков.
Невысокий, едва лишь метра два с половиной-три, из серо-бурой глины. Он шел мимо меня, и если я вел бы себя достаточно тихо, прошел бы, не заметив.
Бесформенные руки двигались мерно, слегка покачиваясь вдоль тела. Глаза-щелки были лишь двумя дырками в глиняном черепе, и между ними — углубление, в котором, верно, и был вложен пергамент с нужной формулой.
Внезапно он остановился. Голова начала медленно поворачиваться…
Поворачиваться в мою сторону.
Ждать я не стал — и махнул бегом так быстро, как только мог, всей душой моля, чтобы «проклятье» Бадхена помогло спасти меня от глиняного истукана.
Мне повезло — или же я просто не представлял собой угрозы нынешним обитателям квартала. Голем не гнался за мной, даже, наверное, не собирался.
К дому я подошел уже обычным шагом, что было сил кляня про себя учеников Магараля, которые, получив от меня тогда, три сотни лет назад, огромное пожертвование в синагогу, показали пустой пыльный чердак, и, должно быть, тихо смеялись в бороды, пока я заглядывал во все темные углы, пытаясь найти хоть какие-то остатки глиняной фигуры.
Смешно, подумал я уже лежа в постели. Голем всегда олицетворял для меня доказательство существования божественного начала. Казалось, что увидев его, я получу бесспорное подтверждение божественной сущности, и на том успокоюсь, тогда как существование Бадхена этим доказательством не являлось никоим разом, тем более после его слов, что вместо божественной искры в сердце мироздания изначально была лишь пустота.
Но голема я сегодня увидел — а уверенности не появилось.
А ещё стало казаться, что Бадхен решил снова взяться за меня.
Весна закончилась, и как-то в дождливый июньский день в мою жизнь вновь вошел Финкельштейн- без предварительного звонка и приглашения, принеся с собой отчетливое ощущение дежавю.