Выбрать главу

Млад скрипнул зубами:

— Мне нечего больше сказать. Я не изменю решения.

— Я понимаю, — декан тоже встал, — это удар — по твоему самолюбию, по твоему доброму имени… Я понимаю. Но из двух зол надо выбирать меньшее. Подумай до завтра. Не торопись, взвесь все «за» и «против». Но хотя бы подумай…

— Дело не в гордости, и даже не в добром имени. Мне не о чем думать, и не о чем больше говорить, — Млад развернулся, едва не поскользнувшись на натертом до блеска полу, — прощайте.

— Млад, хотя бы подумай… — повторил декан ему в спину, но Млад вышел вон и захлопнул за собой тяжелую дверь.

Он быстро спустился по широкой темной лестнице, придерживаясь за перила — по вытертым студентами пологим дубовым ступеням; прошел мимо десятка аудиториумов длинным коридором, освещенным масляными лампадками, и свернул к выходу. В главном тереме было непривычно тихо, и в полутьме он казался огромным. Окна светились синим снежным светом, бревенчатые стены глотали звуки, и Млад не слышал своих шагов.

Может быть, он и вправду чересчур наивен? За обедом остальные волхвы ни в чем его не осудили: некоторые посчитали, что он не слишком опытен, некоторые посматривали на него обиженно, словно он подставил под сомнение их честность, но все признали за ним право не подписывать грамоты. Белояр расспросил его подробно о том, что он считал своими видениями, а что — общими, и на прощание пожал в знак уважения руку.

Вспоминать действо на Городище стало неприятно: Млад и без советов ректора чувствовал себя неловко, теперь же и вовсе решил, что участвовал в представлении, что им воспользовались: и им, и Белояром, и остальными волхвами. Все об этом знали, и только он один не понял своей роли, говорил что-то о Правде, думал о совести, а на самом деле должен был догадаться, что ни Правда, ни совесть никого не интересуют, это смешно — рассуждать о Правде… Он был смешон. Жалок. Кукла на ниточках, которая посмела ослушаться кукловода…

А с другой стороны, какое он имеет право прикрываться университетом? Это его личное дело, университет не обязан его защищать. Чтобы быть честным до конца, надо завтра же уйти, отказаться от профессорства и уйти, чтоб университет из-за него не пострадал. Мысль эта царапнула его острой болью: он любил Alma mater, любил с тех самых пор, как явился сюда восторженным юнцом, желающим превзойти все науки. Он любил студентов, их горящие глаза, их задор, их пыл, их отрицание прописных для взрослых истин. Их сомнения и бесшабашные пирушки. Уйти, отказаться от своего дома — а этот дом давно стал для Млада своим, и включал в себя не только рубленые стены — уйти навсегда? По крайней мере, это будет честно.

Университет шумел. Перед теремом факультета права стояли студенты, на крыльце кто-то из ребят со старшей ступени говорил речь — до Млада долетали только отдельные слова: «татары», «до поры», «покарать». В окнах естественного факультета горели свечи и мелькали тени — и в учебной комнате, и в столовой собрались студенты; из окон терема медиков доносились выкрики спорщиков, перед теремом механиков шла драка — Млад подошел поближе, но увидел, что драка ведется честно, один на один, и арбитров хватит без него. Тише всего было на горном факультете, и свет горел только внизу, в столовой. Наверное, тишина — самое недоброе предзнаменование в такой ситуации. Млад покачал головой, но заходить не стал — студенты, хоть и молодые, но вполне взрослые люди, разберутся без профессоров.

Дома его ждал Пифагорыч — бросил сторожку в такое время!

— Здорово, Мстиславич. Извини, что без приглашения, — старик поднялся Младу навстречу.

На столе кипел самовар, Ширяй сидел, склонившись над книгой, а Добробой, как обычно, заправлял чаепитием.

— Здорово, — Млад стащил с головы треух, — сиди, я тоже с вами чаю попью.

— Наслышан я о твоих подвигах на Городище. Послушал старика? — Пифагорыч сел на лавку и подмигнул Младу.

— Считай, что послушал, — вздохнул Млад.

— И как? Татары это или не татары?

— Если бы знал, что это татары — подписал бы грамоту. Похоже, конечно, было. Но… не уверен я. А теперь — и вовсе не уверен.

— А теперь-то чего? — поднял голову Ширяй.

Распространяться о разговоре в ректорате при ребятах Млад не хотел.

— Да, чудится мне, что все это как нарочно придумано.

— А я что говорил! — Пифагорыч поднял палец, — татарва, конечно, совсем совесть потеряла, гнать их надо из Новгорода. Но и без них врагов хватает. Я так считаю, всех надо разогнать. И попов, и немцев, и литовцев. Да и бояр на место поставить не мешает.

Млад сел за стол, и Добробой тут же поставил перед ним горячую кружку.

— Знаешь, Пифагорыч, в общем говорить, конечно, хорошо. А у нас, между прочим, пятнадцать ребят из Казани учатся. Их тоже гнать?

— Не, они же наши! Свои, можно сказать, обрусевшие…

— Да какие они обрусевшие! — вскинул голову Ширяй, — если они по-русски говорить могут, это еще не значит ничего! Сначала научатся у нас наукам разным, а потом против нас же их и повернут! Хан Амин-Магомет тоже у нас учился, и что?

— Ты старших не перебивай, — назидательно сказал ему Пифагорыч, — распустил тебя Млад Мстиславич! Батька ложкой по лбу не бил за такие дерзости?

— Пусть говорит, — усмехнулся Млад, — это хорошо, когда молодые спорят.

— Спорить — одно, а вести себя со старшими непочтительно — совсем другое. Выслушай сначала, дождись, когда тебя спросят, тогда и говори.

— Да меня никогда не спросят! Кого интересует, что я думаю?

— Потому что ты молокосос еще, — отрезал Пифагорыч и повернулся к Младу, — так что с нашими татарчатами-то?

— Спрятали их на всякий случай, в профессорской слободе переночуют, а завтра видно будет.

Дверь скрипнула, и на пороге показался Миша — притихший, ссутулившийся, с шапкой в руках. Он прикрыл за собой дверь и начал снимать шубу.

— Миша, будешь чай пить? — тут же спросил Добробой.

Тот пожал плечами.

— Садись, чай горячий, свежий! — Добробой подбежал к двери и подхватил шубу, которая едва не выпала у Миши из рук на пол, — садись.

— Спасибо, — тихо ответил тот и, озираясь, подошел к столу.

— Ну что скуксился? — подмигнул ему Млад.

— Прости меня, Млад Мстиславич… — Миша опустил голову.

— Да за что ж, позволь узнать?

— Я… я грубил тебе. Я не хотел, честное слово. У меня как-то само собой это все…

— Да брось, у всех так бывает. Садись, погрейся. Ты б на Добробоя посмотрел полгода назад!

— Ага! — подхватил Добробой, широко улыбаясь, — я еще и драться лез. Мне Млад Мстиславич шалаш отстраивал четыре раза — я его по листику расшвыривал. Ширяй, тот помалкивал больше, сбегал потихоньку, два раза в лесу заблудился. А я все крушил, что под руку подворачивалось!

— Вот уж точно, — улыбнулся Млад, — Добробой перед пересотворением был сущим кошмаром. Так что не переживай, Миша. И не сдерживайся, не надо. Пройдет это, а несколько дней мы потерпим.

— Я поговорить с тобой хочу. Ты не подумай, я не потому, что не верю. Я чтоб разобраться…

— Конечно, — Млад поднялся, — сначала погреемся, а потом прогуляться пойдем.

— Ладно, Мстиславич, — Пифагорыч встал следом за ним, — пойду я, не буду мешать. Заглядывай ко мне.

Млад почувствовал неловкость — вроде как неуважительно отнесся к старику. Но Пифагорыч его успокоил и добавил:

— Проводи меня, до крыльца.

Они вышли на мороз — Млад накинул полушубок на плечи и переминался с ноги на ногу.

— Что в ректорате-то тебе сказали, а? Ты пришел — на тебе лица не было, — спросил Пифагорыч, прикрыв дверь.

— Сказали — завтра вече будет. Чтоб я грамоту там подписал и перед людьми повинился.

— Да ты что? — лицо старика потемнело, — это что ж? Волхву указывать, что ему людям говорить?

— Говорят, бояре угрожают, без денег университет оставить хотят…