в полумрак погружен, созерцает он
танцовщиц нагие груди и чресла.
- С кем этот Йорик-мэн заодно?
- О, это жуткий тип! Между прочим,
он популярен, конечно, но
планирует власть передать рабочим!
Ситуация, без сомненья, глупа,
раздумий не избежать гнетущих:
силою молота и серпа
он прельщает черных и неимущих!
Однако - талант не должен пропасть.
Именно так - не давайтесь диву
все эти годы мы держим власть.
Предложим Йорику альтернативу:
голову с плеч - и, в общем, концы;
ну, а исправиться очень просто:
убийства, девочки - и столбцы
торгово-промышленного прироста!
Ясно, ему и на ум не придет
искать условия лучше, льготней:
мы с ним по-братски поделим доход
он получит тридцатник от каждой сотни!
Пусть пишет, что мы всегда на посту.
Мене, текел.... Пусть изложит ясно,
что серп и молот покорны кресту,
что черные нам угрожают всечасно!
***
В дыме и смоге город исчез,
застилая даль, стирая пейзажи,
сквозь марлю воздуха льется с небес
великолепный ливень сажи,
парит, перекатываясь во мгле,
струится, препятствий не замечая;
тысячелистые, виснут к земле
ветви чудовищного молочая.
"Когда у выхода из кино
Варраву полиция расстреляла,
дамских платочков освящено
в крови злодея было немало.
И в комнате ужаса висит
его портрет; собой не владея,
дамы, приняв безразличный вид,
приезжают хотя бы взглянуть на злодея.
Мемуары скупаются на корню,
конкуренты, ясно, остались с носом.
Вдове - или брату его - гоню
тысячу далдеров первым взносом!"
Сажевый ливень льет на бетон,
над площадью сеется базарной,
налипает на жесть и на картон,
оседает в кафе на деке гитарной.
"Ушки, кр*жки, стружки,
поросятки-чушки..."
"Кроме хлеба, иных не обрел я святынь.
Есть ли казнь, которой бы я не изведал?
Из рук моих бомбу, Господи, вынь!
Тебя я за тридцать далдеров предал!
Ангела ждать ли я ныне могу,
который теплой водой Каледона
уврачует живущих с червем в мозгу,
безжалостный рак изгонит из лона?
Учитесь у мыши, бегущей сквозь тьму,
находящей в любом лабиринте дорогу.
Выгодно в этой игре кому,
чтобы цифры росли от итога к итогу?
Ушки, кр*жки, стружки,
поросята-чушки,
в клевере телятки,
а в овсе лошадки...
Это ли хлеб - для детей, для жены
преломленный? Или, согласно уставу,
кровопролитье во имя войны?
Я ребенка ращу - по какому праву?
Следуя вековому обряду,
военный корабль обходит мель,
к Сант-Яго, Нью-Йорку и Ленинграду
везет подарки дальних земель.
Призрак-корабль... Беспощадно, яро
занесший атомную пращу...
Которая ждет меня, Господа, кара?
Для чего и зачем я ребенка ращу?
Ушки, кр*жки, стружки,
страшные игрушки,
танки да эсминцы,
морские пехотинцы,
огонь прибрежных батарей,
посты вокруг концлагерей,
пусть детки вырастут скорей,
но любят птичек и зверей.
Солдата, втиснутого в костыли,
как в клетку, - пусть видит грядущий историк:
Равви, молитве моей внемли:
за тридцать минет Тебя продал Йорик!
Но пусть ни магнитная мина, ни риф
Земле не пророчат скорей кончины:
ее не должен бессмысленный взрыв
исторгнуть из лона морской пучины!"
5. СИГНАЛ
Ревет, сквозь ветер и ночь натужась,
сирена полуночная вдали.
Йорик не спит: подавляя ужас,
представляет плывущие корабли.
"Когда наконец объявятся двое
меня увести в последний приют?
Все это - рассказ про время былое,
про то, как забвению долг предают.
Сквозь жизнь чем дальше, тем все бесцельней
люди брести уныло должны.
Что сохранишь ты, хрипя в богадельне?
Образ детей? Старушки-жены?
Выключает, вверясь намекам рассудка,
молочный, словно в каюте, свет,
как ни гремит дождевая побудка,
решает считать, что опасности нет.
Он бренди пьет, распечатав кварту,
на третьей рюмке приходит покой.
Рядом с бумагами желтую карту
долго разглаживает рукой.
Имя свое на последней строчке
приписав, оставляет все на виду:
"Сделаю сверток; без проволочки
по первому зову отсюда уйду..."
Дни, как дрова отсыревшие, с дымом
тлеют, шипят, лениво горя.
Солнцем взрываются нестерпимым
и отлетают прочь, за моря.
"Заберут ли меня беспощадно, грубо?.."
Взгляни, как буря осенняя зла,
колючие ветры мантию дуба
уже разграбили жадно, дотла.
"Должен ли я заниматься вздором,
эту страну - с природою всей,
со всеми людьми - оградить забором
и стеречь ее, будто некий музей,
беречь уходящего каждую каплю:
бушменские сторожевые костры,
вечно плывущих "Верблюда", "Цаплю",
термитник, чайку над склоном горы;
эти аквариумные задворки,
где ангелы-рыбы ведут хоровод,
где моллюск лениво сдвигает створки
и лоцман возле акулы плывет...
Мошкара в янтаре!.. Недаром тоскую:
еще не закончив эту войну,
для войны другой - в глубину морскую
как возьму этот век и эту страну?
Мне точная цель была неизвестна,
но в конце предписанного пути
ко всему привязался я слишком тесно,
и стало очень непросто уйти.
Меж растений морских и звезд зодиака
к обретенной земле прикован вдвойне,
одинокой тропою бреду, - однако
знаю: измена сокрыта во мне.
Не остров ли это? - Тяжелым минором
набегает на берег волна за волной,
как я, Господи, шарю испуганным взором,
ожидая, что лодка придет за мной!
Он пьет, заливая огонь перегара.
"Снова целую ночь мне глядеть ли во мрак?"
Но вдруг возникает в зеркале бара
жующий резинку, веселый толстяк.
"Здорово, Йорри! - цедит с усмешкой.
Мерзнешь? Ну что ж, пора бы и в путь..."
"Где Мануэл? Что, скажи, за спешка?
Ты посиди, я плесну по чуть-чуть..."
"Плесни по четыре пальца, молодчик!
Голая истина радует глаз.
Мяты, пожалуй, добавь листочек.
А позже - пойдем... Нет, лучше сейчас".
Дверь - нараспашку... Труба, завывая,
звучит над домами, над горной грядой;
кажется: рушится персть мировая,
залитая бесноватой водой.
Все наполняется тяжкой дрожью,
мир уплывает во тьму, будто плот,
гудок, уповая на милость Божью,
ревет, и ветер тоже ревет.
В лампионах вскипает волной горячей
море огней с дождем пополам,
и ковыляют походкой рачьей
надписи движущихся реклам.
Образы мчатся в туман, покинув
привычное место, сорвавшись с орбит;
мимо автобусов и магазинов
Йорик к исходной точке бежит;
"Миф о душе навязал мне оковы,
и, карнавалом плоти дразня,
в сумрак лиловый, средневековый,
до светлого дня погрузил меня.
Должен ли я Господни галеры
вкруг скалы провести возможно скорей,
должен ли землю во имя веры
крестом уснащать посреди морей?
Его отрицал я, однако сразу
мне явлен был бурлящий металл;
у побережья, предавшись экстазу,
Город Золота я искал.
И здесь, в кроваво-земной обстановке,
моя душа сведена на нет:
крысы-купцы меня по дешевку
купили всего за тридцать монет.
Огнями Святого Эльма повсюду
глаголет Он, указуя дверь,
и дорогу к недостижимому чуду,
но я опоздал... И что пользы теперь?
К чему мне серебреники и злато,