Дабор, толстяк, на койку прилег,
сопит и похрапывает глухо,
просыпается, подавляет зевок,
за пульсом лодки следит вполуха;
и Йорик во впадине гамака
спит тяжело, отвернувшись к стенке,
покуда его не щипнет слегка
толстяк: давай продирай-ка зенки, —
но Йорик вновь закрывает глаза
и молится: «Боже, мой слабый разум
не в силах понять в Тебе ни аза,
но я повинуюсь Твоим приказам,
здесь, в лодке, почти ползущей по дну,
сколь бы душа домой не стремилась;
но на пути в чужую страну
в трех дюймах от смерти — пошли мне милость:
пусть ни магнитная мина, ни риф
не встретятся на пути субмарины,
и пусть ее бессмысленный взрыв
не исторгнет из лона морской пучины…»
Толстяк-зубоскал — в своем амплуа:
«Наверху-то, конечно, всякие бури,
но тебе, под водой, что за дело, а?
Начитался, видать, сухопутной дури?
Чихня все это — считаю я.
Ну-ка, давай поглядим по картам.
Сними!» — разложит, резинку жуя,
сулит невезуху, прельщает фартом:
«Йорри, держись, пусть угрозы и нет;
червонная дама, туз. как видишь,
бубновый король, пиковый валет —
но ты все равно победителем выйдешь!»
* * *
Сквозь легкую дымку морского тумана
зодиаком новым уже вознесло
Крылатого Змея, Большого Фазана;
Йорик глядит в смотровое стекло
и видит: при свете луны, без опаски,
от кораблей, погребенных на дне,
всплывают призраки в полной оснастке
и, как прежде, легко скользят по волне,
и матросы на палубах вновь, с усильем
одолевая стихии власть,
связуют — будто кость с сухожильем
в крыле у чайки — с парусом снасть,
парусом белым… В придачу к заботам
он вспоминает ночной порой
легенду, поведанную Геродотом,
как владыка Египта, Нехо Второй,
не пожалел казны для похода:
моряки доказали, что солнце встает
все время справа, три полных года;
а вот — плывет лиссабонский флот,
вот на Мадейре яростный Сарко,
как сады, за крестом насаждает крест;
вдоль берега Африки утлая барка
сквозь желтый пар ядовитых мест
плывет, но уже ни вера, ни деньги
не владычат над доводами ума, —
лишь пыль пустынь оседает на стеньги
да мыс Бохадор насылает шторма,
здесь мир кончается, затуманясь,
здесь ни птицам, ни ангелам нет пути,
но тупой, коричневый Жил Эанес
все дальше и дальше велит грести;
кругом колдовство и ветра штормовые,
на другой, не чтимый никем, нигде,
вкруг Мыса Бурь обошел впервые
и покоится в южной морской воде, —
вкруг мыса, что бы пределом дерзанью,
плодящего черные ночи и дни,
в которых над гротом и над бизанью
Святого Эльма горят огни, —
он, кто к востоку рвался, откинув
сомнений и суеверий груз,
кто воздвиг средь тюленей и средь дельфинов
крест на острове Санта Крус:
«Молитву на бреге пустынном, голом,
Святая Мария, тебе творю:
ужас перед священным симво́лом
внуши и зверю и дикарю!»
Диас — ломавший судьбу упрямо,
но за пределом встречавший предел,
как ван Линсхотен, как Дрейк и да Гама,
как все, кто до цели дойти не сумел.
Исполни Горы набычился гневно,
смертельным бивнем выставя риф:
крыла распластав, сюда ежедневно
прилетает белоголовый гриф,
подслеповатые глазки таращит
и подплывающие суда
прямо на каменный бивень тащит,
которым вспорота здесь вода;
корабль уходит рывком единым
в соленую, непроглядную тьму;
не один, кто крестом угрожал сарацинам,
на дне покоится, в вечном дому;
давно доиграв мирскую драму,
призрак-корабль обходит мель,
к Лиссабону, Лондону, Амстердаму
везет подарки восточных земель: