И в комнате ужаса висит
его портрет; собой не владея,
дамы, приняв безразличный вид,
приезжают хотя бы взглянуть на злодея.
Мемуары скупаются на корню,
конкуренты, ясно, остались с носом.
Вдове — или брату его — гоню
тысячу далдеров первым взносом!»
Сажевый ливень льет на бетон,
над площадью сеется базарной,
налипает на жесть и на картон,
оседает в кафе на деке гитарной.
«Ушки, кру́жки, стружки,
поросятки-чушки…»
«Кроме хлеба, иных не обрел я святынь.
Есть ли казнь, которой бы я не изведал?
Из рук моих бомбу, Господи, вынь!
Тебя я за тридцать далдеров предал!
Ангела ждать ли я ныне могу,
который теплой водой Каледона
уврачует живущих с червем в мозгу,
безжалостный рак изгонит из лона?
Учитесь у мыши, бегущей сквозь тьму,
находящей в любом лабиринте дорогу.
Выгодно в этой игре кому,
чтобы цифры росли от итога к итогу?
Ушки, кру́жки, стружки,
поросята-чушки,
в клевере телятки,
а в овсе лошадки…
Это ли хлеб — для детей, для жены
преломленный? Или, согласно уставу,
кровопролитье во имя войны?
Я ребенка ращу — по какому праву?
Следуя вековому обряду,
военный корабль обходит мель,
к Сант-Яго, Нью-Йорку и Ленинграду
везет подарки дальних земель.
Призрак-корабль… Беспощадно, яро
занесший атомную пращу…
Которая ждет меня, Господа, кара?
Для чего и зачем я ребенка ращу?
Ушки, кру́жки, стружки,
страшные игрушки,
танки да эсминцы,
морские пехотинцы,
огонь прибрежных батарей,
посты вокруг концлагерей,
пусть детки вырастут скорей,
но любят птичек и зверей.
Солдата, втиснутого в костыли,
как в клетку, — пусть видит грядущий историк:
Равви, молитве моей внемли:
за тридцать минет Тебя продал Йорик!
Но пусть ни магнитная мина, ни риф
Земле не пророчат скорей кончины:
ее не должен бессмысленный взрыв
исторгнуть из лона морской пучины!»
5. Сигнал
Ревет, сквозь ветер и ночь натужась,
сирена полуночная вдали.
Йорик не спит: подавляя ужас,
представляет плывущие корабли.
«Когда наконец объявятся двое
меня увести в последний приют?»
Все это — рассказ про время былое,
про то, как забвению долг предают.
Сквозь жизнь чем дальше, тем все бесцельней
люди брести уныло должны.
Что сохранишь ты, хрипя в богадельне?
Образ детей? Старушки-жены?
Выключает, вверясь намекам рассудка,
молочный, словно в каюте, свет,
как ни гремит дождевая побудка,
решает считать, что опасности нет.
Он бренди пьет, распечатав кварту,
на третьей рюмке приходит покой.
Рядом с бумагами желтую карту
долго разглаживает рукой.
Имя свое на последней строчке
приписав, оставляет все на виду:
«Сделаю сверток; без проволочки
по первому зову отсюда уйду…»
Дни, как дрова отсыревшие, с дымом
тлеют, шипят, лениво горя.
Солнцем взрываются нестерпимым
и отлетают прочь, за моря.
«Заберут ли меня беспощадно, грубо?..»
Взгляни, как буря осенняя зла,
колючие ветры мантию дуба
уже разграбили жадно, дотла.
«Должен ли я заниматься вздором,
эту страну — с природою всей,
со всеми людьми — оградить забором
и стеречь ее, будто некий музей,
беречь уходящего каждую каплю:
бушменские сторожевые костры,
вечно плывущих „Верблюда“, „Цаплю“,
термитник, чайку над склоном горы;
эти аквариумные задворки,
где ангелы-рыбы ведут хоровод,
где моллюск лениво сдвигает створки
и лоцман возле акулы плывет…