Но Иолинда… Здесь все было по-другому. Хотя некая частичка меня способна была путешествовать сквозь пространство и время, переживая множество воплощений, воплощения эти всякий раз оказывались различными. Я не то чтобы проживал заново эпизод из своей жизни, нет; мне приходилось жить иначе, совершать иные поступки. В определенных границах я обладал свободой воли. Я не чувствовал себя игрушкой судьбы. Но как знать? Быть может, я слишком оптимистично смотрю на мир. Быть может, Каторн ошибся, и я — самый настоящий глупец. Вечный глупец.
Разумеется, мне хотелось разыграть из себя дурака перед Иолиндой. Ее красота ослепляла. Однако я не в силах был так поступить. Она видела во мне бессмертного героя и никого больше. Потому, ради ее спокойствия, мне приходилось изображать героя; в обычной жизни я предпочитал вести себя легкомысленно, где-то даже развязно, и потому зачастую оказывался теперь в затруднительном положении. Порой я чувствовал себя с ней скорее как отец, нежели как кандидат в возлюбленные, и, исходя из представлений двадцатого века о человеческих мотивациях, задумывался, не заменяю ли я ей строгого родителя, которого она отчаялась найти в Ригеносе.
Подозреваю, что в глубине души она презирала Ригеноса, считая, что он мог бы быть повоинственнее; однако я сочувствовал старику (старику? старик-то, пожалуй, я сам, причем глубокий-глубокий; ну да хватит об этом), ибо Ригенос нес на плечах тяжелое бремя, нес, на мой взгляд, достаточно уверенно. В конце концов, он был из тех, кто предпочитает планировать сады, а не битвы. Не его вина, что он родился в королевской семье и что у него нет сына, на которого, сложись обстоятельства по-иному, он мог бы переложить ответственность. Я слышал, что в сражениях он проявил себя неплохо и никогда не совершал деяний, противных королевскому сану. Ему подошла бы жизнь поспокойнее, однако он умел и ненавидеть. Как он ненавидел элдренов!
Мне отводилась роль героя, которым он стать не сумел. С таким раскладом я был согласен. Но мне вовсе не хотелось заменять его в качестве отца. Как я частенько говорил сам себе: либо наши с Иолиндой отношения станут менее противоестественными, либо мне придется их прекратить.
По правде сказать, я не уверен, был ли у меня выбор. Иолинда меня зачаровала. Наверно, я согласился бы на что угодно, лишь бы не разлучаться с ней.
Все время, какое оставалось у меня после военных советов и моих собственных занятий, мы проводили вместе. Мы бродили рука в руке по балконам, что лианой опоясывали Дворец десяти тысяч окон сверху донизу. На балконах были разбиты клумбы и садики, по их извилистым коридорам летали птицы. Птиц вообще было множество — всяких, в клетках и без; сидя на ветках деревьев или на плетях кустов, они пели нам свои песни. Я узнал, что птицы и растения на балконах — тоже идея короля Ригеноса.
Тогда он еще не опасался элдренов и мог думать о другом.
Медленно, но верно приближался день, когда обновленный флот поднимет паруса и направится к далеким берегам Мернадина. Раньше я торопил время, с нетерпением ожидая схватки с элдренами, однако теперь меня обуревали совершенно противоположные чувства. Я не хотел расставаться с Иолиндой, любимой и такой желанной.
С немалым облегчением я узнал, что, хотя на поведение людей в обществе с каждым годом налагалось все больше малоприятных и зачастую ненужных ограничений, для незамужней женщины вовсе не считалось зазорным делить постель с возлюбленным, если только он был ей ровней по своему социальному положению. И в самом деле, разве Бессмертный, за которого меня принимали, не пара принцессе? Тем не менее наши с Иолиндой отношения сильно меня беспокоили. В них присутствовало то, что начисто опрокидывало всякие домыслы насчет «вольности нравов» или, как любят выражаться старые сплетники, «распущенности». Я имею в виду понятие, бытовавшее среди людей двадцатого столетия. Интересно, знают ли те, кто читает мои записи, что означает это словосочетание? Существует мнение, будто, когда перестают соблюдаться придуманные человеком законы и моральные предписания, особенно — в отношениях между полами, начинается всеобщая вакханалия. И мало кому приходило в голову, что люди в общем и целом довольно разборчивы в своих привязанностях и влюбляются по-настоящему лишь раз или два на протяжении всей жизни. А потом существует много других причин, по которым влюбленные, даже убедившись в искренности чувств друг друга, не могут насладиться телесной близостью.
Я колебался, ибо, как уже говорил, мне хотелось лишь заменять Иолинде отца; она проявляла нерешительность потому, что искала доказательств того, что может полностью «доверять» мне. Джон Дейкер назвал бы сложившуюся ситуацию невротической. Быть может, она такой и была; но, с другой стороны, посудите сами, как еще вести себя девушке, чей ухажер совсем недавно материализовался из воздуха у нее на глазах?
Однако хватит. Добавлю только, что, любя и будучи любимы, спали мы раздельно и в разговорах старались не касаться этой темы, хотя я порой с трудом сдерживал себя.
А затем случилось нечто неожиданное — вожделение стало ослабевать. Моя любовь к Иолинде осталась прежней — пожалуй, даже возросла; а вот желание физической близости отошло куда-то на задний план, что было вовсе на меня непохоже — вернее сказать, непохоже на Джона Дейкера.
Между тем приближался день отплытия. Я ощущал необходимость открыться Иолинде в своих чувствах. Однажды вечером, когда мы прогуливались по балконам, я остановился, погладил Иолинду по волосам, нежно провел рукой по ее шее и мягко повернул девушку лицом к себе.
Она с улыбкой поглядела на меня; ее алые губки чуть разошлись. Я нагнулся к ней, и наши уста слились в поцелуе. Сердце мое бешено заколотилось. Я прижал девушку к себе, ощущая сквозь ткань одежды, как вздымается и опадает ее грудь. Не отрывая взгляда от личика Иолинды, я взял ее руку и приложил к своей щеке. Мои пальцы перебирали ее волосы. Мы снова поцеловались; ее дыхание было сладким и ароматным. Она вложила свою ручку мне в ладонь и открыла глаза. Я увидел, что она счастлива — счастлива на самом деле. Мы оторвались друг от друга.
Ее дыхание было уже не таким прерывистым. Она проговорила что-то, но я замкнул ей уста еще одним поцелуем. Ее взгляд выражал радость и нежность.
— Когда я вернусь, — произнес я тихо, — мы поженимся.
Она сначала как будто не поняла, но потом осознала, что я сказал, осознала значение моих слов. Я пытался убедить ее, что она может доверять мне. Иного способа проделать это я придумать не сумел. И виной тому, быть может, неуклюжесть мышления Джона Дейкера.
Иолинда кивнула и сняла с пальца чудесной работы золотое кольцо, украшенное жемчугом и розовых тонов самоцветами. Она надела его мне на мизинец.
— Залог моей любви, — промолвила она, — и знак моего согласия. А еще талисман, который, я надеюсь, принесет тебе удачу в битвах. Когда тебя будут искушать и зачаровывать элдренские красотки, он напомнит тебе обо мне.
Последнюю фразу она произнесла с улыбкой.
— Какое, однако, полезное колечко, — хмыкнул я.
— Вот такое, — отозвалась она.
— Благодарю.
— Я люблю тебя, Эрекозе, — сказала Иолинда просто.
— Я люблю тебя, Иолинда, — ответил я и, помолчав немного, прибавил:
— Но в нежные воздыхатели я, увы, не гожусь. Мне нечего подарить тебе, и оттого я чувствую себя не в своей тарелке.
— Мне довольно будет твоего слова, — сказала она. — Поклянись, что возвратишься ко мне. Я даже растерялся. Куда же я могу деться?
— Поклянись, — повторила она.
— Клянусь, конечно клянусь.
— Снова.
— Я готов поклясться тысячу раз, если одного недостаточно. Клянусь. Клянусь возвратиться к тебе, Иолинда, любимая, счастье мое.