И крупно зашагал прочь.
Дул ветер, качал оголенные деревья, жесткие ветви тоскливо поскрипывали. Казалось, что тяжелые тучи бороздят своими днищами по верхним прутьям, едва-едва не ломая их.
Ничего, кроме неприязни к старшему брату Антону, а тем более — к Ивану, Федор не чувствовал. «И Анна, ишь ты: „Почему ты на всех плюешь-то? Это понять бы…“ На всех, а сама Ваньку прежде всего в мыслях имела… И что он ей, заморыш тюремный? Сколько годов прошло, а она все об нем… Или это правда, что люди перед Христом за его страдания стелются?… И Поликарп с Антоном учить вздумали!»
Улица была темна — ни огонька в окнах, ни звездочки над головой. Его собственный дом тоже был погружен во мрак. «Ишь, не ждет… — со злорадством подумал об Анне. — А бывало — до света ждала…» И он почувствовал, как снова пухнет голова от раздражения.
Зайдя во двор, Федор заметил, что у Инютиных светится одно окошко. Оно до половины было закрыто занавеской, по занавеске мелькала тень. «Анфиса или Верка?»
Федор вдруг почувствовал в себе какую-то пустоту и тоску. Неприятно затомило, засосало в груди. Федор сел на лавочку возле стены и, прижимаясь к ней спиной, с удивлением слушал, как постанывает сердце, как тупо давит что-то на него. Этого он никогда не ощущал, такого с ним никогда не бывало. И потому испуганно подумал: «Это еще что такое? Может, болезнь какая?»
В окне Инютиных опять качнулась тень, вытянулась — Анфиса или Верка снимала платье. Мелькнули поверх занавески оголенные руки, и окно потухло. «Она, Анфиска», — узнал наконец Федор. Кровь у него чуть заволновалась, неприятные стонущие боли в сердце сразу исчезли. Он зачем-то представил, как Анфиса, засыпая, чмокает по-детски губами. Она всегда ими чмокает во сне. Потом вспомнил, как всегда дрожат под его руками ее острые, горячие плечи, как вздрагивает худая спина и гулко колотится что-то в ее груди, заставляя сильнее биться в ответ его, Федорово, сердце. И Анфиса в такие минуты сжигает его черным пламенем глаз, жадным и ненасытным. Даже в темноте он всегда будто различает этот испепеляющий черный огонь, чувствует его…
А вот с Анной, собственной женой, — с той всегда иначе. Когда-то, давно-давно, она была похожа на Анфису, она так же вспыхивала и сгорала. Но она никогда не вызывала у Федора такого же ответного желания. Наверное, потому, что Федор не верил ей. С самого начала не верил, с самой первой ночи после женитьбы, когда он узнал, что она, оказывается, порченая. Это его как кипятком окатило, он сел у окна и, куря самокрутку за самокруткой, вспоминал, как год назад привез ее откуда-то Иван в Зятькову Балку вместе с трупом ее отца. Наконец хрипло спросил:
— Кто ж… распробовал тебя? Ванька?
— Нет, нет! Феденька, любимый! Не-ет!
— А кто?
— Я не виновата, Федя… Я не могу сказать… Но я — честная! Тысячу раз убедишься, что я честная! Я заслужу твое прощение, я стелькой буду для тебя, удавить дам себя за один твой волосок! Я так люблю тебя — ты еще не знаешь. Только не спрашивай, забудь, а, Феденька?
Она ползала в тот вечер у его ног, плакала, исходила слезами, но так и не сказала, кто виноват в ее позоре. И потом никогда не захотела сказать. Федор не мог ничего забыть, не мог простить. Мало-помалу Анна остывала, делалась молчаливее, замыкалась. Она быстро постарела, Анна, как-то не телом, а душой. И ночами становилась все холодней и все бесчувственней. Она никогда не отталкивала Федора, но женское свое дело исполняла без желания, по обязанности — и Федор чувствовал — со все большей долей брезгливости. Сейчас вот он стал ей совсем чужой.
Федор поплотнее прижался спиной к бревенчатой стене, вздохнул. И в ушах у него вдруг зазвенели слова Кружилина: «Бывает… что человек, не понимая сути и смысла жизни, наделает черт-те что, наломает таких дров, так расшибет свою душу, что живет весь в синяках и кровоточащих ранах…» И только сейчас эти слова по-настоящему возмутили его. «Это… это я-то не понимаю сути и смысла жизни, наломал дров?! — с яростью подумал он. — Я, я, который партизанил, не щадя жизни, не боясь смерти! А после этого работал как положено, на плохом счету никогда не был…» Сколь существует МТС, столь и он, Федор Савельев, лучший в ней комбайнер! Уж он-то, Кружилин, все это знает! Так какое право имеет так говорить?! Особенно это… это: «Смолоду прореха, к старости — дыра…» Какая, в чем прореха была? Где сейчас дыра? Какая дыра?!
Эти мысли, больно колотясь в мозгу, заслоняли все — и Антона, и Ивана, и Анну, заслонили, как бы стирая, и его, Федора, поступки и отношение к этим людям, будто ничего предосудительного по отношению к ним или к кому бы то ни было он не делал. И он чувствовал себя глубоко и несправедливо обиженным словами Кружилина, всем этим вечером, всеми этими людьми — Кружилиным, Антоном, Иваном. Даже собственной женой.