Потом ещё несколько раз видели Фёдора с Анфисой то в перелеске где-нибудь, то в поле, то на берегу Громотухи.
— Тьфу! — плевались деревенские бабы, перемывая Анфисины косточки. — И как глаза у ней от бесстыдства не полопаются! Ить детная же, Верке уж десять лет, скоро заневестится.
— Дак и меньшой, Колька, всё соображает, поди.
— В мокрых пелёнках ишо давить таких надо…
И чего не могли взять в толк Михайловские мужики, так это поведения самого Кирьяна. Он отлично знал, что его жена путается с Фёдором, об этом ему не раз говорили в глаза. Находились даже добровольцы, изъявлявшие желание немедля отвести Инютина в лесную балку или степной буерак, чтоб на месте «пристегнуть голубчиков». Но Кирьян только чертил по воздуху крючковатым носом, сплёвывал на испечённую зноем землю и говорил:
— Чтоб моя Анфиса?! Да ни в жисть! Она скорей шею сама себе перекусит, чем что бы там ни было…
Но люди знали — частенько Кирьян зверски напивался, уводил жену за деревню, в какое-нибудь глухое место, и там безжалостно и жестоко избивал, не оставляя на её тугом белом теле живого места. Обычно до ночи Анфиса отлёживалась в кустах, а с темнотой тихонько, чтоб никто не видел, приползала в деревню.
Иван смотрел на такую жизнь брата молча, Анфисой больше не попрекал и жене строго-настрого запретил.
— Иначе сожрёт меня Федька с потрохами.
— Да за что он взялся на тебя, живоглот такой?
— За то, видно, что у Кафтанова в банде служил. И за Анну. Будто от меня у ней Сёмка… — глухо проговорил Иван. — Я же рассказывал тебе обо всём… как оно было. У меня нет от тебя утаек.
— А может, нам уехать отсюда? А, Иванушка? — спросила Агата однажды после ужина.
Иван не отвечал долго. В углу, посапывая, возился трёхлетний Володька, перебирал пустые, давно замусоленные катушки из-под ниток.
— Нет, не дело, — вздохнул наконец Иван. — Тут я родился. Тут батьку с маткой… колчаковцы сгубили. Старший брательник, Антон, правильно пишет: «Тут, в родной деревне, замазывай свои грехи. Пущай, говорит, их могилы вечно твою память скребут».
Антон, старший из братьев Савельевых, после гражданской жил в Харькове, работал заместителем начальника цеха на тракторном заводе. Всё это Агата знала. Знала и о письме, о котором говорил муж. Оно было получено давно, ещё в Барнауле. Благодаря ему они и оказались здесь, в Михайловке, хотя Агата уговаривала Ивана остаться в городе.
— Написать всё вот Антону хочу, да не соберусь. Карточку надо бы попросить. А то прийдись встренуться — не узнаю ведь, пройду мимо. Я ж его последний раз в тыща девятьсот десятом, что ли, году видел. Он тогда то ли из Томской, то ли из Новониколаевской тюрьмы убежал. А следом за ним — жандармы. Ну, да и об этом обо всём я рассказывал тебе.
В тот вечер оба не спали долго. Лежали, смотрели в темноту.
— Вань… А ты не досель её, Анну-то… любишь?
Неслышной волной тронуло Иваново тело, будто прокатился где-то внутри у него проглоченный вздох.
— Хватил я через неё, проклятую, лишенька… Всю жизнь ведь переломала мне. Кабы не она, разве я б оказался в банде Кафтанова? — И помолчав: — Хотя что её винить?
Повернулся к жене, провёл жёсткой рукой по волосам, по лицу. И, ощутив мокрые от беззвучных слёз щёки, сказал:
— Ну-ну… Если бы что этакое… разве бы я стал с тобой жить? Да и вообще — как бы я на земле, не встреть тебя? Куды бы я! Спи.
Он прижал к груди её голову. Успокоенная, она заснула.
Помня предостережение Фёдора, Иван года два жил, будто отгородившись невидимой стеной от его семейства, от Кирьяна Инютина, от Анфисы. Если где встречал кого ненароком, проходил мимо, даже не взглянув. И на него никто не смотрел, только Анфиса полоснёт иногда острым зрачком, но тут же прикроет глаза, будто устыдившись. Да один раз десятилетний Семён, ковырявший в перелеске какие-то сладкие корни, подошёл к Ивану, который сидел под сосной, наблюдая за бродившим по угору стадом.
— Эй, дядька… — сказал Семён, сунув в карманы измазанные землёй руки. — Люди будто говорят, что ты мой дядька.
— Это правда, я твой дядя, — ответил, помедлив, Иван.
— А что же ты тогда у беляков служил?
— Так вот… пришлось, — растерянно улыбнулся Иван.
— Эх, контра белопузая! — угрюмо бросил парнишка и ушёл, не вынимая рук из карманов.
Но если эта стенка между братьями не таяла, то к Михайловским жителям Иван потихоньку притирался. Всё меньше и меньше ощущал он на себе косых, обжигающих любопытством и неприязнью взглядов, всё чаще при встречах здоровались с ним мужики, а то и останавливались поболтать, угощали крупно крошенным, ядовитым на цвет и на вкус самосадом, который при затяжках свирепо трещал, брызгал искрами.