– А ты меня, Макарка, не пугай, не боюсь я, – грустно и ровно говорила мать. – Мне, может, до того все опостылело, что с радостью смерть приняла бы... Может быть, я тебя даже попрошу об этом...
– Это как понять? – озадаченно проговорил Макар.
– А никак тебе не понять. Голова у тебя гнилая потому что. Вор ты несчастный. Как тебе самого-то себя не стыдно?
– Интересные речи! Был вор, а теперь, может... освобожден законно.
– Давай садись уж скорей назад. А то, вижу, тоска в глазах... – И, увидев Семена, отошла от плетня.
Семен ничего не понял из их разговора, но какая-то неясная тревога за мать возросла еще больше.
Однажды посреди недели, вечером, приехал с поля отец. Громко топая, пошел через кухню, отмахнул дверь в спальню, увидел там чужих людей, постоял секунду-другую.
– Так. – И стал в кухне сбрасывать пыльную одежду. – Поставили, значит, и к нам?
– Поставили, значит, – бесстрастно ответила мать.
– А Кирьяну Анфиска сказывала, будто ты сама их привела.
– Привела, значит, – тем же тоном проговорила мать.
– Понятно. Ну, топи баню. Грязный я.
После бани отец молча выпил на кухне несколько стаканов чаю, встал.
– Ну, я обсох. Тесно у вас. Поехал я. На элеваторе поищу попутку. А этих... жильцов... в кладовку переселите. Семка, ты глины подвези, печь в кладовке сбейте.
И вышел, тяжело топая в сенцах. Семен спросил у матери:
– Как насчет кладовки-то? Глины на печь я подвезу...
– Вези, тесно им семерым в одной комнате, – ответила хмуро мать.
Семен помедлил, проговорил осторожно:
– А все-таки, мама, что-то тебя гложет. Может, я помогу чем?
– Иди-ка ты со своими словами! – зло бросила мать. Но тут же подошла, прижала его голову к своей груди, стала гладить по волосам, как маленького. – Прости меня, Семушка. Что меня гложет? Война же, могут взять тебя...
– Если б взяли! Бронь вот надели.
– Ты что болтаешь? Плохо разве, что хоть пока дома?
– А в глаза как людям смотреть? Этой же Марье Фирсовне?
Мать вздохнула и ничего не сказала.
Хорошая она все же, мама.
...Над Звенигорой только-только засинел край неба. Заморозков еще не было, но картофельная ботва давно поникла, изжухла, лежала на земле, в полумраке ее не было видно. Подсолнухи за баней стояли темной высокой стеной и тихо шуршали, точно шептались, хотя ветра не чувствовалось.
Вода была в Громотушке свежей, даже студеной. Семен поплескался вволю, вытерся, на привычном месте нащупал двухпудовую гирю, побаловался с ней. Постелил на траву полотенце, сел и закурил.
– Здорово, Семка! – рявкнуло над ухом.
– Чего орешь, ненормальный?
– А ничего... – И Колька Инютин стал плескаться в воде.
– Ты, гляжу, бесшумно научился через плетень сигать?
– Тренировка. Помидоры вон у соседей всегда раньше всех спеют. А у тех дыньки. Желтые, пахучие, хошь, сейчас приволоку? Может, не оборвали еще...
– Я тебе принесу! Чего не спишь?
– Верка копошится, как чесоточная. А я чуткий. Дай пару раз дернуть, а? Я не в себя, так просто...
– На...
Колька потянулся за папиросой, но Семен влепил ему по мокрому лбу звонкий щелчок.
– Ты... чего?
– Еще хочешь разок затянуться? Курильщик выискался! Губы обрежу.
– Ну и ладно... – обиженно проговорил Колька, сел, засопел. – А ты дурак. Верку-то проворонишь.
– Это почему?
– Потому... Яков Алейников, этот, что со шрамом, из энкаведе-то, свататься недавно к ней приходил.
– Что-о?!
– Вот тебе и что! – со злорадством протянул Колька. И помолчав, начал со смешками рассказывать: – Это просто кино было. Сперва немое. Пришел он и сел молчком возле стола. Мать побледнела, глядит на него во все глаза, ажно мигать забыла. Верка почему-то зачала рот то открывать, то закрывать, прижалась в угол, точно ее кто щекотать собрался. А этот Алейников трет и трет свой синий шрам. И молчит, значит... Смехота. Ну а потом звуковое началось. Алейников говорит: «Вы извините... Я, собственно, и потому что – насчет Веры...» И-их, Верка вскрикнула, точно ее и впрямь щекотнуло... А Алейников: «Я, говорит, человек не молодой, конечно, но давно наблюдаю за вашей дочерью...» Это он матери моей. И вот пришел, говорит, поскольку Вера нравится мне. Ухаживать и все прочее, как оно делается, я, говорит, не в тех летах, и неудобно, дескать, потому решил прийти сразу и все обсказать... А вы, говорит, подумайте, я не тороплю с ответом... Гляжу, а у Верки уши краснеют, как соседские помидоры, и щеки раздуваются, распухают на виду. Потом ка-ак она порскнет в свою комнату! Вот, понял?