— Доченька… — шагнул к ней отец.
Девочка испуганно заплакала, кинулась к матери, уцепилась за её юбку.
— Дашенька, это же тятька твой. Отец это, глупенькая… — гладила Агата по спутанным волосёнкам дочь, не в силах унять слёзы.
— Так… Ну, а сын где? Володька…
— Воду косарям возит. А пополудни в пекарню за хлебом приедет… Я пришлю его. Я, как сенокос начался, в пекарне ведь стряпаюсь.
Через час, побрившись, умывшись, переодевшись, Иван сидел за столом, ощущая, как непривычно кружится от одной-единственной рюмки водки голова. Агата рассказывала новости — кто умер, кто на ком женился. Некоторые события были трёх-, четырёх-, пятилетней давности, но для Ивана всё было ново.
— А Кашкариху-то помнишь? Лушку Кашкарову? Всё-таки перевёз её Макарка Кафтанов в Шантару. Купил дом и перевёз, а сам опять в тюрьму. Рядом с твоим братом живёт теперь Лушка…
Иван слушал, глядел на дочь, подперев щёки обеими ладонями. Девочка всё ещё не могла понять, что этот незнакомый худой человек — её отец, сидела на другом конце стола, поглядывала на него, как зверёк, сосала липкие конфетки.
Скрипнула дверь. Иван медленно встал. Панкрат Назаров, постаревший, забородатевший, в синей, подпоясанной шёлковым шнурком рубахе, как-то вовсе не походил на председателя колхоза, скорее на какого-нибудь плотника или бондаря. Он снял плоскую фуражку, с которой посыпались опилки, повесил на гвоздь.
— С мельницы я. Глядел, как ладят… К осени пустим. — Прошёл к столу, долго, не мигая, в упор, смотрел на Ивана зеленоватыми, в густой ряби морщил глазами. — Ну, приехал?
— Вернулся, — ответил Иван.
— Что ж, здравствуй.
— Здравствуй.
Назаров говорил как бы нехотя, через силу. От этого Ивану стало неприютно.
— Да ты садись, садись, Панкрат! — засуетилась Агата, подставила председателю тарелку, положила вилку с деревянной ручкой. — Вот, закусите, выпейте.
— Это можно, — проговорил Назаров, усаживаясь, — Ну, с возвращением!
Они выпили из мутных гранёных рюмок. Панкрат закашлялся, кашлял, отвернувшись, долго, до слёз в глазах. Агата подала ему полотенце, он вытер слезившиеся глаза.
— Пить тебе нельзя, — сказал Иван.
— Не надо, — согласился Панкрат. — Лёгкое гноиться зачало. Пуля там колчаковская, язви её, долго ничего лежала, а потом зашевелилась. Доктора говорят — вырезать надо, лёгкое отнять. И Максимка, сын-то мой, — помнишь, нет его? — тоже пишет в письмах: делай, мол, операцию, медицина нынче силу взяла… Да страшно…
— А всё равно надо, — промолвил Иван. — Как он, Максим твой?
— Ничего, служит под Львовом-городом. Нынче в капитанский чин возведён. Ты, Агата, ступай в пекарню, там хлеб бабёнки засадили, как бы не подожгли. А мы потолкуем, — сказал Назаров.
Агата ушла, увела с собой дочку, но толковать председатель не начинал, сидел и смотрел на Ивана из-под насупленных бровей. И казался он Ивану незнакомым, неприветливым, подозрительным.
— Ты вот что скажи, Иван Силантьич, — медленно произнёс Назаров, не отрывая от лица Савельева колючего взгляда. — Никому не говори, а мне скажи. С чем приехал? С обидой на жизню, со злостью в душе?
Иван ответил не сразу.
— Не знаю, Панкрат. На жизнь мне радоваться пока нечего. А злобы вроде нет. Стосковался я. По земле, по родным запахам.
В зелёных глазах Панкрата дрогнули светлые точки.
— Про Фёдора, брата, что думаешь? Про Кирьяна Инютина?
— Это-то и закавыка. За что они меня посадили? — Иван помолчал. — Ну, это ладно. А вот на кого точно зла не держу — это сейчас твёрдо могу сказать… На Якова Алейникова.
— Гм… — Панкрат от неожиданности покашлял, недоверчиво прищурился. — Ну, так, ну, так… Объясняй тогда уж почему.
— Попробую, если получится… В лагерях я всякого насмотрелся. Может, кое-что мне оттуда виднее было, чем вам отсюда. Кого только не было там. Всякие большие и малые люди, военных много. Это что, все — вредители, враги народа?
— Эвон!.. А ты — зла не держу на Яшку… Так тем боле ответ с него!
— А ты вот послушай. Настоящих врагов Советской власти, конечно, много в лагерях. Вот я тебе о трёх таких настоящих расскажу, с которыми довелось сидеть. Первый — Ерофей Кузьмич Огородников…
— Постой! Это не тот старик сапожник с нашего райпромкомбината? Я как-то сапоги у него справлял…
— Сапожник… Ты в банде у Кафтанова не служил, такого человека, по фамилии Косоротов, не знаешь. До революции он в надзирателях по тюрьмам состоял, потом у известного тебе колчаковского полковника Зубова в палачах. Говорят, редко-редко кто умирал у Косоротова, не развязав языка. Да я-то его хорошо знаю. Это уж много после он в Огородникова Ерофея Кузьмича перекрасился, в бобыля-сапожника, девчонку-сироту какую-то удочерил.
Панкрат от удивления хлопал глазами.
— А двое других — сын того полковника Зубова и наш… Макар Кафтанов.
— Макарка?! И с ним сидел?! Но погоди, он же вор-магазинник, по уголовной статье всегда судится.
— Да, судится по уголовной. Считает, видно: так мстить людям за то, что революция сковырнула их, Кафтановых, вроде и безопаснее. И Петька Зубов вроде бы вор. Когда посадят в тюрьму, им намного легче, чем мне, например, было… Погоди, ты слыхал ли когда про сына полковника Зубова?
— Что-то слыхал, будто при том полковнике сынишка был. И ещё слыхал от кого-то, что ты, когда мы на Огнёвскую заимку тогда напали, сумел скрыться в суматохе с этим парнишкой. От Фёдора будто.
— Верно… Или от Алейникова с Анной — они раненые на полу валялись, могли видеть. Кафтанов потом мальчонку Зубова в тайгу отвёз куда-то, Лукерья Кашкарова их вырастила с Макаром…
— Вона! — воскликнул Назаров. — Не зря, значит, Макар ей дом купил?
— Ты что, неужели куришь?
Панкрат скручивал папиросу.
— Нет, нельзя мне, — вздохнул Назаров, бросил самокрутку в кисет. — Так вот заверну, поверчу в пальцах, и вроде легче, будто покурил.
— Тянет, значит?
— Мочи нет. Всё во сне вижу, как курю.
— А я отвык. Там табаку не было, и отвык. Ты это брось, не носи кисет-то. А то и не выдержишь когда-нибудь.
— И то — боюсь, — согласился Панкрат. — Да я спичек не ношу… Ну, так и что ты хотел сказать этим всем?
— А то и хотел. Вроде бы они и простые уголовники, да ишо чем-то пахнут. А чем — разберись! Не так-то просто. Но как бы там ни было, замели их, чтоб не воняли. И в данном разе не ошиблись, положим. Ну, а я для Якова Алейникова чем-то на этих трёх похожий. Может, и было у него сомнение — я ли, не я тех лошадей украл? Но на всякий случай подгрёб меня к той же куче. Потеря небольшая, не убудет…
Савельев прошёлся по комнате, остановился у окна и, задумчиво глядя на улицу, промолвил:
— И думал я ещё не раз: поставь меня на место Якова, как бы я поступил? Не знаю, не знаю…
— Э-э, нет, Иван, — после некоторого молчания качнул Назаров несогласно головой. — Ведёрко воды из речки взять можно, не убудет. И два, и сотню… А ежели отводную канаву прорыть да другую, десятую? И помелеет речка, а то и совсем разберут её. Не-ет, по живому рубить кому позволено! Яшка, раз поставлен на это дело, разбираться должен.
Иван нервно усмехнулся.
— Должен… Должен бог всех в своей вере держать, а оно, вишь, безбожники из людей вырастают. Хотя все вроде молятся… Где уж Алейникову или кому другому на его месте всякий раз до тонкости разобраться, когда сами люди меж собой иногда распутаться не могут? Опять же, к примеру, нас возьми…
— Взял. И что?
— Ну, соображай. Я и Макар Кафтанов вроде родственники, поскольку родная Макарова сестра, Анна, замужем за моим родным братом Фёдором. С другой стороны, мы — лютые враги, поскольку я застрелил Макаркиного отца… Он, Макар, знает это. Увидел меня в лагере, подошёл, улыбнулся. «Здравствуй, родимый. Батю-то вспоминаешь моего?» У меня мороз по коже, чую, что за улыбочка, к чему она. А сказать ничего не могу. «Ну, помолись тогда да послезавтрева с утра одевайся в чистое, — выдохнул мне в ухо Макар. — Сам одевайся, а то покойников тут не обряжают. Только не думай, что за батю одного. Я выше кровной мести. Кишочки тебе выпустим, исходя в основном из теории Карла Маркса и товарища Ленина насчёт борьбы классов…» Подумал, что я не понял, добавил: «За то, что к красным перекинулся, гад». И, посвистывая, отошёл. Вот так, срок назначил. И я знаю, жить мне осталось сегодняшний да завтрашний день. Это уж точно. В лагере — там ведь свои законы. Что мне делать?