— Ах ты, якорь меня тресни! — пробурчала она недовольно. — Язык бабий… — Она села на кровать, затеребила завязки на подушках. — Известно как. Старое время было, что тут… Спи давай.
Наташа подумала: она столько времени живет у этой славной старушки, а ничего, в сущности, о ней не знает. Кто она, откуда, почему живет бобылихой? И вот случайно старуха проговорилась о чем-то, но тут же пожалела об этом.
— Нет, расскажите, а? — попросила Наташа. — Акулина Тарасовна… Если можно…
— Чего там! Обыкновенно… Зачем тебе?
— Вы обо мне все знаете. А я о вас ничего. Вместе ж живем.
— Живем… Все люди вместе живут. Да поврозь часто думают. В этом все и горюшко на земле. Весь корень тут.
Наташа, еще более пораженная этими словами, шагнула к старухе, опустилась перед ней на пол, обняла ее худые ноги.
— Расскажите. Мне это нужно зачем-то… Я столько добра от вас видела! Сделайте еще одно.
— Чудная, право слово, — вымолвила старуха. — Какое тут добро может, в моем рассказе? Откудова возьмется?
— Не знаю. Только будет, я чувствую.
Слабая и сухая грудь старухи тихонько шевельнулась.
— О-хо-хо, доченька… Все в моей жизни перебывало — и солнышко, и слезоньки. Слез, должно, больше… И счас вот живу как неприкаянная. Ты вот попалась мне, объявилась как-то, согрела маленько.
— Да все же, все наоборот!
— Ну, это ведь с какого боку смотря… Человек от человека греется-то. Мужик мой все так говаривал. Хоро-оший он был… якорь бы ему за печенку! — Рука ее, поглаживающая голову Наташи, дрогнула. — Тьфу ты! Отчего мы злые-то такие? Нехорошо, грех.
Старуха помолчала, глядя куда-то в одну точку. Взгляд ее был грустноватый, но не тоскливый, руку она все держала на Наташиной голове. Потом убрала.
— Да, верно, слез больше, — неожиданно как-то раздался снова ее голос, скрипучий, изношенный. — А глянешь в глубь-то прожитого, в годы-то дремучие, быльем все густо заросшие, — не-ет, видится, солнышка тож в достатке было, светило оно и обогревало славно… Отчего ж оно так, Наташенька?
— Не знаю. Я как-то… пока не ощущала такого.
— Ну, да, ты молоденькая еще… — И продолжала какую-то свою мысль: — Оттого, я думаю вот, что с жизнью-то расставаться тоскливо. Глядишься в нее и выискиваешь в первую очередь то… ну вот то, для чего родился. Зря или не зря? — думаешь. Не-ет, вон и радовалась миру божьему, и посмеивалась. И любовь была человечья. Да, была…
И тут вдруг ее взгляд потух, она опустила голову. Но потух на мгновенье всего, потому что, когда она подняла глаза, они были прежними, чуть грустноватыми и раздумчивыми.
— Ты знаешь, доченька, я ведь каторжная… — произнесла она ровно и тихо, только зрачки при этом чуть шевельнулись.
Наташа почувствовала, как дрогнули веки, будто свет мигнул в комнате. А может, и в самом деле это мигнула электрическая лампочка.
— Как же?!
— Так… На каторге маялась больше десяти годочков. — И старуха рассмеялась неприятным, скрипучим смехом. — Да ты не бойся, давнее дело…
— За что же? — спросила Наташа деревянно и встала.
— За убивство.
Наташа стояла, оглушенная. Вот так… добрая бабушка Акулина! А она живет тут с ней…
— А ты б разве в ту ночь-то, когда у Огородниковой Маньши в дому этот Зубов-то Петенька тебя обсильничал бы, а? Али другой кто из тех… Взял бы да распнул на кровати… Как бы ты, не зарубила его? Не заколола… чем-нибудь?
Наташа молчала.
— Ну?! — зло крикнула старуха.
— Зарубила бы, — уронила Наташа глухо, без голоса.
— То-то и оно… Вот и я… прости ты меня, господи!
И старуха вдруг всхлипнула по-девчоночьи, жалко и беспомощно, и стала вытирать глаза сухими, костлявыми пальцами. С Наташей что-то случилось, что-то внутри оборвалось, расплавилось и горячей влагой обдало все сердце. Как-то она никогда не думала о прежней жизни бабушки Акулины, а ведь эта жизнь-то человеческая была вон какой… жутко представить! И Наташа снова шагнула к старухе, опять упала на колени, схватила ее руки и уткнула лицо в ее жесткие ладони.
— Бабуся… Акулина Тарасовна, милая! — Высохшие ладони старухи пресно пахли запахом ее, Наташи, ребенка и немного речной мятой, которую она пила каждый день от сердца. — Да как же, как же? Ты прости меня…
И она стала целовать ее жесткие, негнущиеся пальцы.
— Вот, сердечушко мое, — не сильно, беспомощно вздохнула старая женщина. И повторила: — Убивица я, человека я, значит… Бог-то и наказывает меня за это всю жизнь, должно… Сынок он нашего помещика был, богатый человек. На Ярославщине… Военный.