— А его… поймали?
— Нет… Да я тогда не знала. Ну, отлежалась, как волчица загнанная, в глухом урмане где-то. Что ж дальше-то? — думаю. Что с Ванюшкой-то? На другую ночь вернулась в ту канавку, — может, там он меня ждет, коли его не поймали? Нет, никого нет… До свету пролежала там. Вокруг темно, как в гробу, в деревушке ни огонька, ни проблеска, собаки только взлаивают время от времени. На лесного зверя, может, али на какого запоздавшего жителя той же деревни. А голод в брюхе дырку уж проточил. Что ж, думаю, ждать-то, Ивана, может, уже и заковали в железо снова. На рассвете, значит, выползла из канавы и поплелась куда глаза глядят… «Пробирайся, — сказал мне Иван, — к Новониколаевску». А где он, тот Николаевск? Ладно, думаю, не сдохну с голоду, так поспрашиваю, в какой он стороне… Ну, и правда, добрые люди указали. Не все кержаки, в тайге много, сказывала я, добрых людей.
— И что ж, встретились там с Иваном?
Веки старухи опять дрогнули.
— Н-нет, дочушка… Не дошла я до Николаевска. Совсем маленько, а не дошла.
— Опять… стражники схватили?
— Не стражники. Такое дело, доченька, вышло, как бы тебе половчее обсказать… Судьба как речка: течет-течет прямо да заворачивает… Конец весны да лето и осень всю я, значит, шла по тайге прежним манером. И опять зима подкатывает, мухи белые полетели. Теперь-то уж, думаю, я погибну беспременно. Оборвалась я по тайге, обремкалась до голого тела. На ногах-то еще ничего, лыка надрала с осин, что-то навроде лаптей сплела. Юбчонки на мне, считай, нету, одни лохмотья. Пиджачишко был, прожженный весь, на голом теле. Ну как я, куда я? А все ж иду, ноги несут куда-то. Куда б дошла, неизвестно, да, на счастье, уткнулась в избушку шишкобоев. Гляжу, стоит она на полянке, дверь доской заколочена. Два али три колота валяются, брошенные, снежком уж их присыпало. Колот, знаешь, что такое?
— Нет.
— Ну, бревно такое с пластиной. В кедровый ствол колотят им, чтобы шишки обсыпались… Чего ж мне делать? Покружила я вокруг избушки, как зверь. И решилась. Шишкобои, думаю, отшишковались да ушли, до другого лета не придут, что им зимой тут делать? Отодрала я доску с двери… Избушка славная, прибранная, в шкапчике я и сухари, и соль нашла, и спички, и пшено в березовом туеске. Посуда кое-какая тут же. На стене одежонка висит таежная — дождевики, тужурки, мятые рубахи вроде. Господи, думаю, бывает же на свете такое богатство! В той-то избушке и нашел меня он… Козодаев Филат Филатыч.
— Филат Филатыч? — Наташа собрала морщины на лбу. — Где-то слышала это имя.
— Да чего ж, на работе, должно. Он сейчас плоты на завод ваш по Громотухе сплавляет.
— Верно. Что ж вы никогда не сказали, что знакомы с ним?
— Знако-омы… — протянула старушка. — Мужик это мой. Муж законный.
Огорошенная, Наташа сидела теперь на табуретке у стола и во все глаза глядела на Акулину Тарасовну.
— Но почему тогда… не вместе вы?
— Так я и говорю: течет-течет речка да заворачивает. А на завороте Лукерья Кашкарова обозначилась с двумя приемышами… Уж годов боле двадцати мы с ним не живем.
— Кашкарова? Это та старуха, чей дом рядом с Савельевым?
— Она не всегда старухой-то была, — усмехнулась Акулина Тарасовна. — Не всегда-а. Красивая она была баба в молодости, телом играла. И вот…
Наташа с нескрываемым изумлением все глядела на старенькую бабку Акулину.
— Что ты смотришь на меня этак? — проговорила старушка. — Жили-жили мы с Филатом да разошлись. В житействе обыкновенное дело… Он, Филат-то, недавно, годков пять назад, еще до войны, приходил ко мне. «Давай, грит, старая, все забудем да крышу одну и будем чинить над головой, коли прохудится». Не легло сердце… Да и людей-то чего смешить?.. А любовь у меня с ним была-а! За все отогрелась. С того самого дня и отогрелась, как возник Филат на пороге той избушки… Как счас помню — только-только я печурку раздымила, похлебку каку-то приставила, а дверь и отмахнулась. Он стоит в проеме белом, молодой, крепкий… Он и счас, как сутунок лиственничный, не трушится от годов-то, не гниет, язва. А тогда… Глаза его щелястые режут, а мне не страшно. Свет такой хороший в них. «Ишь ты, говорит, фатерщица объявилась на моей избушке. Гляжу, грит, следки человечьи намараны по снежку. Потом, грит, гляжу — дым с избушки. Кто такова? Как звать?» — «Акулина», — говорю. «Ишь ты, смеется, Акулинка, ягодка-малинка. Не ел ишо, а во рту уж сладко. Штаны-то зачем мои натянула?» — «А нету, говорю, юбки у меня». — «А-а ну, тогда рассказывай… Варначка ты, что ль?» Ну, а чего ж отпираться? Рассказала все. И кто такова, и за что на каторгу угодила. Чаем его с брусничным листом напоила. Пою его чаем, а сердце так и стукотит — он это, судьба моя, ей-богу, он! А он напился чаю, взад-вперед прошелся по избушке, остановился, раздел меня глазищами-то острыми до наготы прямо. Аж, чую, всполыхнула я вся жаром… «Ничего, грит, ты, отощала только, в бедрах-то обвяла… А ежели вот я счас поваляю тебя спиной по полу, тоже приткнешь за шею к чему-нибудь?» Хотелось мне сказать, девка, — не приткну, куда мне теперь, жизнь меня самою приткнула, делай ты что хочешь со мной. А вымолвила другое. «Приткну, говорю, али зарежу». Он усмехнулся хищно. «Ну ладно, грит, варначка, пошел я…» А куда? — опять же думаю. Кликнет людей, свяжут меня, да и вернут с бегов в каторгу. Да нет, думаю, сам бы справился с этим делом, один… Дня три так прожила, на четвертый гляжу в оконце — прет он на лыжах. На санках за собой стреляного лося волочет. Выскочила я ему навстречу — да на шею, заплакала. А он: «Вот, бегляха, пировать счас будем да свадьбу делать». — «Как, кричу, свадьбу?» — «А что ж, — блестит он глазами, — мяса, где положено, нарастим тебе, бумаги всякие я выправлю тебе тож… И обвенчаемся к весне, уедем ко мне в деревню Облесье, тут всего верст за двадцать. А пока — так, а? Поверишь?» — «Поверю, говорю, поверю, родимый…»