Все это Федору сбивчиво рассказали Анна и Ганка. Он выслушал стоя, не раздеваясь, Анна во время рассказа плакала, сидя на кровати.
— Будет слезы лить, — проговорил Федор, сбрасывая тужурку. — Дай чего пожрать, со вчерашнего гостеванья крохи во рту не было. Раз ищут — найдут. Не иголка он, в самом деле. Сейчас сам сбегаю в милицию, узнаю, как там они его ищут…
И, ожидая, пока жена даст ему поесть, поставил локти на стол, уронил в ладони тяжелую голову.
Поужинав, он в самом деле пошел в милицию. Вернулся и молча начал раздеваться, стаскивать сапоги. Прошлепав босыми ногами по крашеному полу кухни, где спала теперь Анна, лег на кровать, лицом к стене.
— Чего там? — не вытерпела Анна. — Неизвестно что про Андрейку?
— Неизвестно пока. Спи давай.
Через минуту повернулся на спину, проговорил:
— Аникей Елизаров сказал, что братца твоего Макарку вскорости Судить будут. Он это автолавку-то… жиганул, академик. Да и кому боле? Он да Гвоздев Ленька какой-то. Что за Гвоздев — не припомню. Да еще Витька им Кашкаров помогал. Специалист, и мальчишку подбил. Приварят теперь Макару, не мирное время…
Федор зевнул и умолк. Через полминуты он задышал глубоко и ровно. Анна с ненавистью глядела на мужа. Ей казалось, что рот его все еще растянут в зевке, что зияет на его лице широкая черная яма…
Летом 1910 года, в жаркий июньский день, Силантий Савельев приехал с кафтановской заимки, швырнул в угол кнут и сел к столу, зажав голову руками.
— Пресвятая Мария, заступница… — перекрестилась Устинья.
— Где Федька?
— Огородишко поливает. Да ты че?
— А то, что ее, жизнь-то нашу, да в громотухинскую пролубку! Федьку требует Михаил Лукич в смотрители заимки-то…
— Охтиньки-и! — И Устинья плюхнулась на лавку. — Ить испохабят мальчонку… Пятнадцать годков всего…
— Ну! То ли испохабят, то ли с голоду подыхать… Выбирать из двух нам только…
Последние годы завязывали Савельевых все туже и туже. Началось все с возвращения в деревню Демьяна Инютина. Несколько дней он погулял, потом надвое разрезал осиновый сутунок, каждый обрезок покачал в руках, пробуя на вес, один отбросил, а другой стесал на конус, в верхнем конце сделал широкий паз, приладил сыромятные ремни с застежками.
— Вот и нога готова, — сказал он тому же Силантию, завернувшему как-то на огонек. — Осина — она ничего, легкая. А может, еще какое дерево легче есть, а?
— Кто его знает? Я не пробовал, нужды не было.
— У тебя нужда-то в тюрьме сидит, — скривив шелушившиеся от долгой пьянки губы, сказал Демьян.
— Да что ты, ей-богу? Парнишка по глупости, может…
Странные бывают превращения с людьми. Был Демьян до войны человеком робким, забитым, голь перекатная, как и Силантий. Вместе они в юности по девкам бегали, вместе ломали спину на кафтановских пашнях. Но пришел с войны георгиевским кавалером — и будто подменили человека. Как-то враз, с первого же дня, повел он себя так, будто выше стал на голову Силантия, выше других.
Впрочем, ни Силантий, никто другой еще не знали, не предполагали, какие дремавшие в нем силы и желания пробудило обладание Георгиевским крестом, какие планы строил этот человек, лежа в госпитале, на жесткой больничной койке.
— Господи, помоги ногу только сохранить! — хрипел он, мучаясь от боли. — Ведь кавалер я теперь, один на всю нашу деревню. Как же я без ноги?
Когда ногу все же отрезали до колена, он, выплакавшись с досады, обозленный на весь мир, твердил мысленно:
«Ну, погодите… погодите… погодите…»
Что означало это «погодите» — он тогда и сам не знал. Но чувствовал: в обиду теперь ни людям, ни жизни себя не даст.
Выстрогав деревяшку, Демьян на другой день протер суконкой свой крест, надел новую рубаху и заявился в дом к Кафтанову.
— А-а, кавалер… — протянул Кафтанов, красный, распаренный, дуя на блюдце. — Садись почаевничай с нами. Уважь…
Демьян кинул картузишко в угол, перекрестился на образа. Жена Кафтанова, желтая, исхудалая, редковолосая, налила ему чашку. «Ишь, все такая же тощая, — подумал Демьян. — Али болезнь ее какая грызет?»
Он выпил одну чашку и отодвинул ее, давая понять, что пришел не чаевничать, а по важному делу.
Кафтанов был мужчина крупный, раскормленный, с ноздреватыми щеками. Большой нос в частых розовых прожилках, и глаза в таких же прожилках, в густой окладистой бороде просвечивала седина.