Хотя нет ничего удивительного в том, что люди, слабые душой — то есть, «нищие духом» — ему особо угодны. Ведь и сам он, пребывая в человеческом облике, оказался таким же. А как еще можно назвать того, кто при первом же испытании болью трусливо взмолился: «Отец мой, зачем ты меня оставил?!»
Это существо не только недостойно называться богом — ему далеко и до лучших из людей. Потому что я знала человека, который не стал просить пощады ни у людей, ни у богов, хотя ему пришлось испытать несравнимо большее. Он тогда не промолвил ни слова…
На меня никто не смотрел. Сзади топталась очередь к прилавку, где торгуют иконами, шаркала уборщица, деловито собирая еще не догоревшие свечи, а другая протирала тряпкой стеклянную крышку гроба с мощами. А впереди была пустота, только крест из электрических лампочек среди тусклой позолоты.
Никто не смотрел на меня — разве что те, к кому я пришла. И те, кого почитали здесь прежде.
…Веру предков сожгли,
но тень ее — среди лесов.
Слушай голос земли!
Забудь про все.
Иди вперед.
Слушай голос огня…
Я никогда не поклонялась христианскому богу, но все же была крещена — а значит, отдана в его власть! И в этот день я решила окончательно разорвать все узы, соединяющие меня с чуждой верой.
Глубоко вздохнув, я заговорила — вполголоса, но не шепотом. Так, чтобы мои слова были слышны только мне и тем, к кому я обращаюсь…
Ныне я отрекаюсь от бога Иеговы, отца,
отрекаюсь от Иисуса Христа, бога-сына,
отрекаюсь от бога-духа святого
и от девы Марии, божьей матери.
Отрекаюсь от церкви Христовой и от всех ее святынь.
Отрекаюсь от всякого священного христианского места
и от места своего среди рая,
от всякой христианской мысли и деяния,
от всякой милости христианского бога.
Ныне я снимаю с себя печать крещения, данного им.
И пусть никогда не ступлю я на дорогу,
ведущую к вратам его царства,
и душа моя для него навсегда исчезнет,
и не услышит он более голоса моего.
Такова моя воля
и да будет так отныне и в вечности!
И, вымолвив последнее слово, я трижды осенила себя перевернутым крестным знамением.
С тех пор надо мною нет иной власти, кроме власти богов, в которых верил он, мой любимый. И с тех пор моей единственной молитвой стали эти слова:
Обращаюсь к тебе, великий Орк, или если тебе угодно называться каким-нибудь другим именем. Владыка подземного царства, тебе возношу молитвы, тебе воздаю почести, тебя о милости прошу. О ты, кто ведает загробной участью смертных, могущественный страж теней, властелин страны, откуда нет возврата! Молю тебя, сделай так, чтобы я, пройдя свой земной путь, увиделась в твоем царстве с тем, кого люблю больше жизни, с тем, кому принесла клятву верности. Я желаю быть с ним вечно в том месте, которое уготовил ему ты, вершитель посмертных судеб. За это я обещаю чтить тебя превыше всех иных богов, приносить тебе дары и превозносить твое имя. Да будет так.
* * *
Я с памятной доски сотру все знаки
чувствительности, все слова из книг,
все образы, всех былей отпечатки,
что с детства наблюденье занесло,
и лишь твоим единственным веленьем
весь дом, всю книгу мозга испишу —
без низкой смеси…
Наверно, любой из так называемых нормальных людей, узнав обо всем, сказал бы — экзальтированная девица, бежит от реальности в мир фантазий и т. д. Но мне ровным счетом наплевать, кто что подумает, вернее, мог бы подумать. Потому что та октябрьская ночь разделила мою жизнь на две части — «до» и «после». И мне кажется, что все «до» было только прологом к этой жизни, которой я живу сейчас… Жизни, в которой есть он.
Только вот иногда я думаю, что боги, наверно, любят пошутить. Ведь иначе не объяснишь, почему все повторяется так страшно… Почему я должна была прийти на землю снова лишь для того, чтобы вновь пройти через ту же грязь? И почему эта ночь, пробудившая мою память, пришла так поздно? Почему я не вспомнила о нем раньше — до семнадцати лет? Ведь тогда не было бы всего, что случилось потом… и что было так гадко. Даже правильнее будет сказать — гаденько, потому что это был не какой-то чудовищный разврат, а просто мелкое, глупое и гнусное копошение в грязи. Иногда я сама не могу поверить, что была такой…
Но я была такой. И пусть с прошлым покончено раз и навсегда — те годы, когда я барахталась в дерьме, тоже навсегда останутся моими. Может быть, то, что я сделала с собой, хоть в какой-то мере можно считать искуплением? Не знаю, очень хотелось бы верить, что это клеймо не навеки… Знаю одно: я с радостью пошла бы на любую пытку, если бы мне сказали, что после этого прошлое исчезнет — или пусть не исчезнет, но я смогу быть чистой в его глазах. Это был бы для меня высший дар. Но я не имею на это права, не имею права даже думать об этом… И не имею права гнать от себя мысли о том, что было.
Иногда я думала, что мне стало бы легче, если бы я хоть раз могла заплакать. Почему-то я словно забыла, как это делается. Только иногда в горле как будто стоят слезы, но не могут вырваться наружу. Мне кажется, если бы кто-то увидел меня плачущей, я бы умерла от стыда… Хотя причина не только в этом: что-то заставляет меня сдерживаться и наедине с собой. Может быть, последние мои слезы пролились в ту ночь. Когда вновь светлой нитью пронизали мою память забытые слова, и среди отражений, все яснее проступавших в невидимом зеркале, были мы двое, и с ослепительной четкостью — так, будто открылись глаза, будто рассеялась тьма веков и в сознании вспыхнул яркий свет — я вспомнила другую ночь, далекую ночь на берегу Тибра…
Много позже мне встретились эти строки:
«…Я постараюсь убедить тебя никогда не жалеть доблестного мужа, ибо он может иногда казаться достойным жалости, но не может им быть.
Фортуна ищет себе равных, самых доблестных, а других обходит с презрением. Ей нужен противник, с которым она могла бы помериться всей своей силой: она испытывает его огнем…
Лишь злая судьба открывает нам великие примеры. Раненому почет куда больше, чем тому, кто вышел из битвы невредимым, пусть даже совершив не меньшие подвиги… Разве он был бы счастливее, грея свою руку на груди у подруги?»
Все это так, конечно, и написал это автор, которого я очень уважаю, и я согласна — в общем. То есть, согласна, если бы речь шла о ком-то другом. Но он… Как же мне может быть не жаль его? И я думаю, это не тот случай, когда «жалость унижает человека». Такого, как он, не может унизить ничто — именно потому, что он выше самой судьбы. А унизительно, я думаю, другое: жалеть самого себя. И тех, кто это делает, можно назвать поистине жалкими, и вот они-то как раз не заслуживают ничьего сочувствия…