Гусар со смешной фамилией Синица прикрыл за собой дверь, отыскал глазами говорившего и шагнул к нему, на ходу стаскивая с головы попону. Поправив сбившийся кивер, он вытянулся во фрунт и попытался щелкнуть каблуками. Увы, вместо звонкого щелчка и малинового звона шпор послышалось отвратительное чавканье, произведенное налипшими на его сапоги полупудовыми комьями глины.
— Позвольте доложить, ваше благородие! — гаркнул нимало не смущенный этим обстоятельством Синица.
— Да тише, — проворчал полковник и махнул в его сторону рукой. — Что ж ты орешь-то как оглашенный? Говори, что у вас там стряслось. Неужто француз обратно на Москву пошел?
Эта незатейливая шутка вызвала на обветренном лице гусара кривую усмешку.
— Куда ему, — сказал Синица и, повинуясь нетерпеливому жесту полкового командира, подошел к нему поближе. — Осмелюсь доложить, ваше благородие, разъезд перебежчика поймал. Лопочет чего-то по-своему — вроде командира требует. Прикажете привести?
Полковник задумчиво подкрутил черный, густо перевитый сединой ус.
— Перебежчик? — переспросил он. — Француз?
— Никак нет, поляк. Вроде из статских, и оружия при нем никакого.
— Тогда какой он к дьяволу перебежчик? — изумился полковник. — Впрочем, давай его сюда. Поглядим, что это за птица.
Гомон понемногу утих. Офицеры, уже более недели томившиеся от вынужденного бездействия, с живым интересом обернулись в сторону двери, откуда должен был появиться перебежчик. Синица толкнул дверь, выглянул на улицу, махнул кому-то рукой и посторонился, пропуская в трактир невысокого, насквозь промокшего человека в цивильном платье. Его высокие сапоги были едва ли не доверху забрызганы грязью, полы серого сюртука разбухли, и с них струйками стекала вода.
На голове вошедшего криво сидел серый шелковый цилиндр, который, судя по некоторым признакам, по крайней мере дважды роняли в грязную лужу. Этот головной убор выглядел настолько неуместно, что гитара в углу удивленно тренькнула, а кто-то из офицеров, не удержавшись, громко фыркнул, точь-в-точь как лошадь, в ноздрю которой попала соломинка. Полковник грозно покосился в ту сторону, откуда раздался неприличный звук, и, привстав со скамьи, жестом пригласил перебежчика подойти поближе.
Тот повиновался. Приблизившись к столу, за которым сидел полковник, он снял свой цилиндр и, прижимая его к груди, принялся быстро говорить по-польски. Полковник, знавший на этом наречии не более десятка слов и умевший различать их только тогда, когда собеседник говорил медленно, с расстановкой, послушав с минуту, остановил перебежчика нетерпеливым движением ладони. Вытянув шею, он принялся вертеть головой, кого-то высматривая. Угадав его желание, сидевшие за карточным столом офицеры тоже начали озираться. «Огинский, — раздались голоса, — эй, поручик! Давай, брат, сюда, без тебя не обойтись!»
Гитара в углу последний раз жалобно вздохнула. Послышался гулкий деревянный звук, какой бывает, когда гитарная дека несильно ударяется обо что-то твердое, и на середину обеденной залы вышел молодой человек, одетый так же, как и все присутствующие, исключая перебежчика. Видавший виды мундир армейского поручика сидел на нем с тем слегка небрежным изяществом, какое достигается лишь долгой ноской, в процессе коей мундир перестает уже быть одеждой и превращается почти во вторую кожу. Обветренное лицо в обрамлении темно-русых кудрей казалось совсем юным, густой пушок на верхней губе тщетно пытался сойти за усы, но на потертых шнурах зеленой венгерки скромно поблескивали медью два солдатских креста святого Георгия — знаки доблести, более прочих наград ценимые теми, кому довелось понюхать пороху. В двух местах пробитый картечью и кое-как заштопанный неряхой денщиком ментик свисал с его левого плеча, ладонь небрежно лежала на эфесе тяжелой офицерской сабли с тусклым золотым темляком. Темные глаза поручика Вацлава Огинского были обрамлены ресницами чуть более густыми и длинными, чем это приличествует закаленному в кровавых стычках ветерану, но взгляд их был твердым и спокойным.
Обогнув стоявшего на дороге Синицу, с которого все так же густо капало на пол, поручик учтиво наклонил голову в сторону полкового командира и заговорил с перебежчиком на его родном языке. Обрадованный поляк затараторил быстрее прежнего, прижимая к груди свой многострадальный цилиндр и совершая энергичные жесты свободной рукой. Пока он говорил, полковник успел выколотить трубку, заново набить ее крепчайшим табаком и раскурить от свечи. Потом в речи поляка вдруг промелькнуло слово «Мюрат», понятное всем без исключения присутствующим. Уловив в потоке чужих слов знакомое созвучие, полковник выпустил изо рта чубук трубки и с удивлением воззрился на поляка: насколько ему было известно, маршалу кавалерии Мюрату совершенно нечего было делать на этом участке фронта.
Перебежчик замолчал, утомленный, по всей видимости, своей излишне эмоциональной речью. Огинский сделал знак трактирщику, и тот возник рядом с ним, держа перед собою стакан вина.
— Принеси еды, — бросил ему поручик, передавая стакан перебежчику.
Это была единственная фраза, которую полковник знал и умел прилично выговаривать. Трактирщик убежал. Перебежчик единым духом осушил стакан. Его передернуло, и он, не успев совладать с собой, состроил жуткую гримасу, не менее кислую, чем то вино, которым его только что потчевали.
— Пся крэв! — выдохнул он, утирая мокрым рукавом выступившие на глазах слезы.
— Истинная правда, — согласился полковник и перевел взгляд на Огинского: — Что он говорит?
Поручик задумчиво потеребил пушок на верхней губе, безотчетно копируя жест, которым его полковой командир подкручивал свои роскошные усы.