Огинский залился горячим румянцем. Полковник заметил, как судорожно сжались пальцы его левой руки на рукояти сабли, и вспомнил, что имеет дело с поляком. А поляки — что порох: только тронь его самолюбие, задень его шляхетскую гордость, и готово дело — дуэль, да не просто дуэль, а непременно на саблях, и чтоб без дураков, до смерти. И тогда уж плевать ему, кто перед ним — сват, брат, полковой командир или сам государь император, зарубит в лучшем виде и поедет в Сибирь, на каторгу, со счастливой улыбкой на губах... Мальчишка, зеленый юнец!
— Прошу простить, господин полковник, — дрожащим от обиды голосом произнес Огинский, глядя поверх его головы. — Боюсь, я несколько забылся и позволил себе наговорить лишнего. Больше этого не повторится. Однако осмелюсь заметить, что вылазка к мосту представляется мне вполне осуществимой и, более того, имеющей шансы на успех.
— Это другой разговор, — сказал полковник и сел немного свободнее. — Прости и ты меня, поручик, коли я сгоряча что-нибудь не то сказал. Патриотические речи — они, брат, в петербургских салонах хороши, а нам надобно дело делать. Коли есть деловые соображения, выкладывай, а коли нет — не обессудь. Ну, говори, какие такие шансы на успех тебе в сей вылазке мерещатся?
— Осмелюсь доложить, господин полковник, — на глазах оттаивая, произнес Огинский, — что детство мое прошло поблизости от этих мест и театр предстоящих военных действий мне досконально знаком. Глубокий овраг, о котором упомянул пан Станислав, действительно подходит едва ли не к самому мосту. Строго говоря, это не овраг, а обмелевшее и заросшее кустами старое русло реки. Сейчас, я думаю, его основательно залило, но, уверен, там можно пройти вброд, не замочив ранцев с порохом.
— Важно, — одобрительно сказали возле карточного стола.
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересованно проговорил полковник и поднес поближе к карте потрескивающую сальную свечу. — Покажи-ка этот свой овраг...
Огинский наклонился и стал водить по карте кончиком ножа, указывая, как можно скрытно подойти к оврагу и откуда ударить по французам, охраняющим переправу. Офицеры, забыв о картах, плотной кучей сгрудились у стола, стараясь через плечи друг друга увидеть диспозицию предстоящего лихого рейда. Забытый всеми перебежчик сидел за столом в углу и торопливо поедал принесенное корчмарем кушанье из кислой капусты со свиным салом. Испачканный глиной цилиндр стоял перед ним на столе, снятый сюртук не сох, а вялился в дыму, подвешенный на крюке возле самого камина.
Какой-то древний мудрец сказал, что человек являет свое истинное лицо именно во время еды, особенно когда он голоден и знает, что на него никто не смотрит. Пан Станислав Шпилевский, несомненно, изрядно проголодался, и сейчас на него никто не смотрел, исключая разве что еврея-корчмаря, присевшего в темном углу за стойкой. Поспешно поглощавший пищу пан Станислав напоминал тощего от бескормицы волка, и даже, пожалуй, не волка, а шакала — жадного, трусливого и подлого.
Впрочем, торопливо жующий человек крайне редко являет собою зрелище, способное порадовать глаз. К тому же, как уже было сказано, на пана Станислава в данный момент никто не смотрел — все были заняты обсуждением деталей предстоящей отчаянной вылазки.
Дождь почти прекратился. В воздухе висела мелкая водяная пыль, заставлявшая сожалеть о том, что человек — не рыба и не может дышать жабрами. Темень стояла непроглядная — что называется, хоть глаз выколи. Покачиваясь в мокром седле, Вацлав Огинский поднес к глазам руку и не увидел ее. О том, что он не один на этой мокрой неуютной равнине, напоминало только чавканье лошадиных копыт по грязи да редкое звяканье амуниции. Время от времени впереди мелькало пятнышко оранжевого света, обозначавшее потайной фонарь в руке проводника. Отряд, состоявший из двух десятков добровольцев, двигался гуськом, и это мучительно медленное продвижение длилось, кажется, целую вечность. За это время можно было пройти и три версты, и тридцать три; временами Вацлаву начинало казаться, что они давно заблудились и теперь бесцельно бродят кругами, как слепая лошадь, вращающая мельничные жернова. Даже лихорадочное нетерпение, снедавшее его в начале пути, мало-помалу улеглось, уступив место равнодушной покорности судьбе и раздраженной скуке. Черная, наполненная приглушенными звуками, сырая и лишенная смысла вечность окружила Вацлава со всех сторон как напоминание о том, что жизнь человеческая — яркая, но, увы, недолговечная искра в бесконечной ночи. В голову поневоле лезли мрачные мысли, и выражение «идти на подвиг» вдруг обрело новый, непонятный ранее смысл: оказалось, что на подвиг и впрямь нужно идти — ехать верхом сквозь ненастную ночь, брести пешком, изнемогая под грузом оружия и амуниции, усилием воли заставлять себя двигать ногами и вести за собой усталых, вымокших до нитки людей. Идти на подвиг... Господи, пресвятая Дева Мария, дойти бы, а уж за подвигом дело не станет!
Внезапно, будто в ответ на молитву молодого поручика, дождь прекратился и в разрыве туч блеснула полная луна. Сразу стало светлее, и Огинский увидел слегка всхолмленное поле, блеск воды на раскисшей дороге, неровную цепочку всадников, а впереди, где мелькал фонарь пана Шпилевского, — черную щетинистую полосу кустов, обозначавшую край оврага. По колонне пронесся негромкий говорок, люди заметно оживились, и даже лошади пошли резвее. Вацлав тронул шпорами бока своего гнедого жеребца, обогнал колонну и придержал коня рядом с паном Станиславом.