Между прочим, на настоящий момент не существует ни одной старинной копии “Книги Теней”.
Что же до мифологии, то здесь Фаррар пишет: “двумя символами ведьмовства являются Рогатый Бог и Богиня-Мать…” (там же, стр.29). И далее: “Рогатый Бог – не дьявол, и никогда таковым не был. Даже если современные сатанинские ковены и чтут его - они не имеет никакого отношения к ведьмовству. Они – жалкие жертвы вековой христианской пропаганды, в которую не верят даже сами христиане…” (там же, стр.32)
Сразу же возникает следующий вопрос: хорошо, пускай искаженный образ Рогатого Бога превратился в христианского дьявола (хотя почему бы и не наоборот?). А существовала ли Богиня-Мать до момента популяризации викканства Гарднером?
Здесь апологеты викканства обычно апеллируют к труднодоступным церковным текстам X века, в которых говорится о “порочных женщинах, совращенных дьявольскими иллюзиями и фантазмами, что во тьме ночной мчатся, восседая на зверях, предводительствуемые языческой богиней Дианой, или же Арадией, и покрывают за ночь огромные расстояния, и подчиняются приказам своей госпожи, и приходят в особые ночи на ее зов…” (Дориэн Вальенте, “Грядущее ведьмовство”, стр. 32)
Я ничуть не сомневаюсь в том, что в течение первого тысячелетия нашей эры на территории Европы существовали очаги языческих верований. В конце концов, население Северной Европы исповедовало язычество до конца Средних Веков. Но скажите, при чем тут викканство?
Далее. Фаррар пытается объяснить отсутствие сведений о Богине тем, что во время пресловутых инквизиторских процессов “судьи, сосредоточенные на дьяволоподобном образе Бога, игнорировали сообщения о Богине…” (С.Фаррар, “Чем занимаются ведьмы”, стр.33). Однако же эпидемия религиозного террора буйствовала в Европе с 1484 по 1692, что автоматически ставит под сомнение все заверения в древности этого культа. Не говоря уже о том, что с современной точки зрения, “охота на ведьм” была не более чем религиозной манией, и все эти “ведьмы” были просто невинными жертвами помутненных христианских умов.
Более того, как свидетельствует история, представления о “ведьмовстве” как о дьяволопоклонничестве, полетах на метле, шабашах и “знаках Сатаны” появились достаточно поздно и имеют мало общего с непосредственными дохристианскими культами.
“Концепция ведьмовства как ереси была воспринята как нововведение: и теологами, и простонародьем”, писал д-р Рассел Хоуп Роббинс в 1959 году в “Энциклопедии ведьмовства и демонологии” (стр.9). И далее: “Дабы не противоречить древнему епископальному канону, который гласит, что вера в в ведьм сама по себе является ересью, инквизиторы вынуждены были заявить, что ведьмовство в понимании “Canon Episcopi” отличается от понимания ведьмовства инквизиторами” (там же).
К тому же, показания, вырванные у подследственных под жесточайшими пытками, не имели практически ничего общего с современным викканством. И, несмотря на то, что, возможно, викканство действительно сформировалось под влиянием этих “исповедей”, стоит все-таки подчеркнуть, что все эти “сведения” – достаточно сомнительные, к слову сказать – повествуют прежде всего о некоем дьяволопоклонническом культе.
Достаточно ознакомиться хотя бы с некоторыми из них, чтобы понять: если в те времена действительно существовал культ почитания Рогатого Бога и Богини-Матери, или верования в “сезонные циклы” и “Книгу Теней”, то жертвы инквизиции, несомненно, рассказали бы об этом – учитывая то, что мучения обвиненных в ведьмовстве были, в буквальном смысле этого слова, адскими.
Но, увы, об этом не было ни слова – хотя осужденные один за другим “закладывали” своих родителей, супругов, друзей, отпрысков; в общем, исповедовались во всем, что хотелось самим инквизиторам, дабы хотя бы на миг остановить пытку…
Любителям же искать “зацепки” мы порекомендуем следующий интригующий пассаж, взятый из протокола допроса женщины, умершей от пыток в 1637 году: “Интересно, как же она могла заклинать погоду, когда сама не знает, что и ответить, лишь шепчет: “О, Матерь Небесная, спаси меня!..” Как вы думаете, к кому же взывала несчастная жертва? К “Великой Матери”? Или же к древней богине, (безусловно, трансформированной христианским мировоззрением), известной как “Дева Мария”?
Словом, та информация, которую инквизиторы “вытягивали клещами” и в прямом, и в переносном смысле этого слова, не имеет ничего общего ни с “сатанизмом”, в который уверовали и церковь, и государство, ни с “ведьмовством”, предметом поклонения нынешних “ведьм”. Это – плоды боли, страха и пыток, плоды человеческой жестокости – однако жестокости не “сатанинской”, не “ведьмовской”, но жестокости правительственной и церковной.
Но что же, в таком случае, ведьмовство?..
Аллен Гринфильд,
авторский перевод с английского
В размышлениях об эросе обычно выделяется два уровня: секс - и эрос, или пол - и любовь. Например, Николай Бердяев пишет: "Мне всегда думалось, что нужно делать различие между эросом и сексом, любовью-эросом и физиологической жизнью пола". ("Самопознание", гл. 2; цит. по: Н.А. Бердяев. Эрос и личность. Философия пола и любви. М.: Прометей, 1989, с. 135). На самом деле, строение этой сферы не двух-, а трехступенчато. Эротика составляет особый, средний уровень межличностных отношений, который нужно отличать и от сексуальности, и от любви.
Пол - размножение вида посредством сочетающихся индивидов. Эротика - смертность индивида и его стремление стать всем для себя.
Любовь - бессмертие индивида и его способность стать всем для другого.
По словам Жоржа Батая, "эротизм ей (обезьяне) неведом как раз постольку, поскольку ей недостает знания смерти. И напротив, из-за того, что мы люди, из-за того, что мы живем в тревожном ожидании смерти, мы и знаем ожесточенное, отчаянное, буйное насилие эротизма... Эротизм отличается от животной сексуальной импульсивности тем, что он в принципе, так же, как и труд, есть сознательное преследование цели; эротизм есть сознательное искание сладострастия" (Слезы Эроса// Танатография Эроса. Жорж Батай и французская мысль середины XX века. СПб: МИФРИЛ, 1994, с. 278, 282).
Животные не знают эротики, потому что не знают о своей смертности и не пытаются вобрать как можно больше наслаждения в краткий промежуток жизни. Человек, в отличие от животных, "и жить торопится, и чувствовать спешит". Эротика - это интенсивное, многократно усиленное переживание того, что случается в сексе. Эротика исходит из ощущения своего смертного "я", которое пытается продлить наслаждение, превзойти функцию совокупления, присвоить себе то, что принадлежит роду. Соитие уже не служит инстинкту размножения, но множится само по себе, продлевает себя для себя.
Таким образом, величайшее наслаждение даруется нам нашей смертностью и актом воспроизводства себя в других, который мы превращаем в акт воспроизводства самого наслаждения. Влечение затормаживается, половой акт отдаляется и продлевается, нагота покрывается, создается множество запретов, в свою очередь порождающих соблазны. Так вырастает область эротики, в которой сексуальная разрядка отсрочивается и уступает место многоступенчатой игре наслаждения, одевания и раздевания, сближения и остранения. Сознание своей смертности усиливает эротическую напряженность: влечение становится круче, отчаяннее, тела сильнее сплетаются, глубже проникают друг в друга на границе грядущего небытия. Кажется, что цепляясь или впиваясь друг в друга, они смогут удержаться на краю этой бездны. Таков предел эротической одержимости, подстегнутой ужасом конца.
Но за сознанием своей смертности следует еще надежда на индивидуальное бессмертие, на то, что в каком-то смысле пребудешь всегда. Эта надежда не всегда переводима на язык религиозной веры, догматического умозрения. Она может сопрягаться со множеством самых разных религиозных, полурелигиозных и даже вполне агностических убеждений. Не всегда это ощущение возможного бессмертия перерастает даже в надежду - оно может быть просто способностью удивления, открытостью малым вероятностям, случайностям, почти невозможным чудесам. Так или иначе, сознание своей смертности не может не представить, хотя бы как слабую и отдаленную перспективу, "свое иное" - возможность бессмертия. Если бы мы не знали чего-то о бессмертии, хотя бы смутно, в виде догадки, мы не могли бы знать и о нашей собственной смертности: сама граница между смертью и бессмертием прочерчивается одним и тем же знанием, сочетающим эмпирику и мистику.