Выбрать главу

Он плюнул и, отвернув от жены лицо, закрыл ладонью припухший глаз. Она молчала и, стоя перед огнем, смотрела на него широко раскрытыми глазами, опустив руки. Немного помолчав, он начал опять:

— Я разговаривал с шинкарем о деле… Вдруг слышу мужики перед корчмой говорят о тебе, что ты виновна в болезни Клементия Дзюрдзи, Семен Дзюрдзя кричал это; Яков Шишка, этот известный вор; и Степан подошел потом и говорил то же самое; и бабы, что возвращались с картофельных полей, остановились и тоже, как вороны, каркать начали: и такая она, и сякая, у коров молоко отняла, а теперь отравила Клементия. Слушал я, слушал… наконец не выдержал: вылетел из корчмы и начал с ними ссориться из-за тебя. Слово за слово, дошло до драки. Я бил, меня били… Эх! Стыдно! Работаешь, как батрак, ведешь себя хорошо, людей и самого себя уважаешь, вдруг, неизвестно откуда, свалится на тебя позор… Что это? Приятно слышать, как жену называют ведьмой и чортовой любовницей, а потом носить на лице следы кулаков пьяниц и воров! Ой, боже ж мой, боже! За что мне такой позор и горе!

Сквозь его жалобы и стыд прорывалась обида на жену. Она все время молчала, испугавшись до того, что у нее дрожали руки, когда она вытягивала из печи горшок с едой. Не поднимая глаз, она зажгла лампу и поставила на стол ужин. Когда она, как всегда, подавала мужу хлеб и нож, он, закрыв ладонью опухший глаз, другим внимательно посмотрел на нее.

— Петруся! — сказал он. — Что ты сделала людям, что они на тебя напали, как вороны на падаль?…

Она слегка пожала плечами.

— Разве я знаю? — шепнула она.

— Ведь не может же быть без причины? — спросил он еще раз.

Женщина, которую расспрашивали таким образом, погрузилась в глубокую задумчивость.

— Разве я знаю? — повторила она.

Очевидно, она сама не могла понять загадки своей судьбы и не была уверена, что причина этого явления не кроется в ней самой. Несмотря на эту неуверенность, всякая другая рассыпалась бы в опровержениях, клятвах, оправдывая себя и обвиняя людей. Жили они между собой душа в душу, как два чистые, текущие рядом, ручья. А теперь она солгала бы, если бы сказала ему, что в чем-нибудь уверена, ведь внутри ее зарождался страх — не столько перед людьми, сколько перед чем-то неопределенным, таинственным, грозным.

— Разве я знаю? — повторила она и отвернулась от мужа.

На лбу его образовались две глубокие складки. Он смотрел на нее и, как бы удивляясь чему-то или над чем-то грустно раздумывая, покачал раза два головой. Затем он подозвал к себе детей; к ней же ни разу больше не обращался и, ни разу в этот вечер не назвал ее кукушечкой. Недовольный и молчаливый, он лег спать; мрак и тишина обняли избу; уж около полуночи среди тишины послышался звук человеческих шагов и кто-то вскарабкался на печь:

— Бабушка! Бабушка! Ты спишь?

На печи раздался шопот, в котором ясно слышался ужас:

— Не сплю, дитя, не сплю! Все о тебе думаю… — ответила Аксинья, к которой вместе со старостью пришли и бессонные ночи.

— Бабушка! — жалобно проговорил другой голос, — что-то меня сегодня ужасно душило… так душило, что я чуть-чуть не отдала богу душу…

— Что это? — удивилась старуха и немного спустя спросила:

— Может быть, ты в святое воскресенье делала что-нибудь, чего нельзя делать?

— Не делала, бабушка… ничего такого я в воскресенье не делала.

— Припомни только… может быть, делала! Потому что, если делала, значит к тебе приходило воскресенье и душило тебя за то, что ты его оскорбила… Такие вещи бывают на свете… я сама знала такого человека, что всегда все делал в воскресенье. Вот раз воскресенье пришло к нему, такое большое, как золотое солнце, легло на него и задавило… до смерти задавило. Припомни: не делала ли ты, упаси боже, чего-нибудь в воскресенье?

— Не делала, бабушка!.. Вот побожусь, что никогда не делала ничего в воскресенье.

— Ну так что же это душило тебя?

После этого вопроса воцарилось глубокое молчание. Но вот молодой и испуганный голос едва слышно прошептал в темноте:

— Бабушка! Я слышала, что когда чорт пристанет к кому-нибудь, то тоже душит…

На печи внезапно что-то зашелестело: может быть, это слепая бабка выпрямилась на своем сеннике.

— Перекрестись, дитя, перекрестись святым крестом…

— Во имя отца, и сына, и духа святого. Аминь.

Помолчав, строгая Аксинья прошамкала еще:

— Горе это тяжелое душило тебя, Петруся ты моя, горе и печаль.