Выбрать главу

— Не так! — проговорила старуха, — не так!.. Сними Еленку с печи, возьми на руки Адамка, позови к себе старших… обними детей руками и показывай их всевышнему богу… говори молитву и показывай детей богу… Ты мать… пусть всевышний сжалится над детьми…

С сонным младенцем в одной руке, а другой обнимая Стасюка и двух меньших девочек, молодая женщина стояла на коленях посреди комнаты, а слова молитвы ускользали из помутившейся памяти и не шли на дрожащие уста. Слепая бабка начала своим хриповатым, дрожащим голосом:

— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя…

Ей вторил сперва слабый, а затем постепенно крепнувший голос молодой женщины. Они одновременно усердно выговорили: «Аминь!», после чего старуха сказала:

— Ну, встань! Может, всевышний господь бог услышал..

И прибавила тише:

— И увидел детей…

Минутная тишина воцарилась в комнате. — Петруся укладывала ребенка в люльку, старшие дети собрались в одном углу комнаты, плотно прижимаясь друг к другу, как испуганное стадо овечек.

— Где Михайло? — спросила Аксинья.

— В кузнице.

— Он не знает, что с тобой случилось?..

— Не знает…

Месяца два тому назад она побежала бы прямо к мужу со своим горем и страхом точно так же, как с радостью и весельем… Она побежала бы к нему прежде всего и без размышления. Но теперь!.. Сердце у него уже не то, что раньше… Нельзя ей уже бежать с чем бы то ни было. Вера ее в его любовь пропала; с каждым днем эта вера исчезала все больше, и то, что прежде было сладостью для Петруси, теперь жгло, как горчица.

— Иди ко мне, дитя мое, поговорим…

Она отошла от люльки, вскочила на скамеечку, а оттуда ей уже легко было взобраться на печь. Они сидели друг против друга; белые глаза слепой бабки, казалось, с напряжением всматривались во взволнованное и заплаканное лицо молодой женщины.

После довольно долгого раздумья Аксинья начала:

— Петруся! Ведь завтра-то большой праздник…

— Да, бабушка.

— Непорочное зачатие пресвятой девы Марии, храмовой праздник и большой базар в местечке.

— Да, бабушка.

— В церкви храмовой праздник, а на базаре будет масса народу. И из Сухой Долины поедут хозяева в церковь и на базар.

Она снова довольно долго молчала, как бы пережевывая желтыми челюстями свои мысли и планы.

— Послушай! — сказала она. — Тебе уже нет другого спасения, как только обратиться к господу богу и попросить у него свидетельства перед людьми. Пусть засвидетельствует господь бог, что ты не погубила своей души никаким смертным грехом. Иди в церковь, ляг крестом перед господом Иисусом, исповедайся и прими святых тайн… Слышишь?

— Слышу, бабуля!.. Хорошо, я сделаю так, как ты советуешь.

— Да. Как поисповедаешься и примешь святые дары от ксендза, то и сама утешишься и людям покажешь, что ты не враг божий. Пусть они увидят, что ты не враг божий. Пусть они видят, что ты, дежа крестом, молишься богу и что ксендз не отказывает тебе в причастии. Когда они увидят это, то! узнают, что ты не такая, как они выдумали, и что нет на тебе ни смертного греха, ни какого-нибудь важного проступка перед господом богом. Всевышний господь бог сам даст тебе хорошее свидетельство…

— Хорошо, бабуля, хорошо! — значительно успокоенная, повторяла Петруся и, опустив утомленную голову на колени бабки, поцеловала ее костлявую руку, а та стала ее гладить по волосам рукой. Они обе молчали. Затем молодая женщина заговорила опять:

— Я попрошу Франку, чтобы она присмотрела за домом и детьми и сварила обед, а сама на рассвете пойду в местечко.

— Может быть, и Михайло пойдет?

— Верно, не пойдет: ему надо сходить в ту усадьбу, где он хочет взять большую работу.

— Хорошо было бы, если бы и он пошел. Вместе помолились бы и исповедались, чтобы вернулось прежнее счастье…

Они опять замолчали, погрузившись в свои думы. Дети начали шептаться между собой в углу и принялись, громко жуя, есть сырую брюкву, которую Стасюк нашел где-то в сенях. И никто не обратил внимания на мужские шаги, которые послышались за дверьми. Кузнец вошел в комнату, а Петруся только тогда подняла голову с колен бабки. На лице Михаилы не было уже прежнего веселья, не омраченного заботой. Недовольство и тревога затемняли блеск его черных глаз, слегка надутые под черными усами губы говорили о появившейся в нем склонности к упрекам и гневу. Он погладил головки; бросившихся к нему детей и, оглянув комнату, удивленно спросил:

— А это что? Ужина еще и следа нет?

Действительно, одна только лучина бросала на комнату скудный, колеблющийся свет, а в темном, глубоком отверстии печи огня не было.