Казак наш с хозяйкою своею забыли между тем про лиху беду минувшую: баба пряла, ткала, выткала не знать сколько плахт да запасок, красила сама вовну, шерсть, – а работяща была и она, – да выткала с десяток ковров узорчатых, цветистых, с петушками, да с квиточками, с цветками. А мужик пшеницу-арнаутку сеял, собирал да отправлял в Одессу, где заморские купцы, у которых либо денег до черта, либо натура прожорливая, платят 25 и 30 и 40 рублей за четверть; первый год чумаковал он сам, а там уже стал посылать батрака, а там отправлять целые обозы – и разжился с лёгкой руки; обзавёлся и курочкой, и уточкой, и гуской, и посудинкой в доме, и всякими овощами на огороде, а в саду водились и сливы, и груши, и яблоки, а в каморе стояла и вишнёвка, и терновка, и сливянка для добрых приятелей – а что за роскошь, за раздолье эта сливянка да вишнёвка: что твоё французское!
А видал ли кто из вас ещё, как это люди чумакуют? Завидная жизнь, раздолье, приволье, своя рука владыка; а простору-то, простору – господи боже мой! Только беда, как бисовы москали верстовых столбов по шляхам, по дорогам, наставят: того гляди заденешь и проехать негде; беда чумаку в этой тесноте!
Однако, поколе мы тут баляндрясим, Ивашко подрастал год за год, день за день, и уже тут ли, там ли помогал отцу да матери по господарству, по хозяйству. Его дело было выпустить свиней из загороды на паству; его дело переличить, пересчитать, да пригнать домой уточек, а тут, глядишь, он же, сев в каючок, в челночок, перегонял гусей на тот берег речки, пас их там, удил рыбку, собирал ягодки, какие в какую пору родятся: земляничку, костянику, малину, а там и калину, а там, как уже утренники стали подёргивать инеем листки, и тёрн. А добрая ягодка, коли кто едал, и тёрн, когда ее мороз прохватил: кисленька, правда, ну да от неё недворянский язык не покоробит. А мать Ивашкина, наварив обедать, выходила на реку и призывала его:
Івашку, мій синочку!
Прибудь, прибудь, голубчику:
Се тебе мати кличе,
От тобі їсти несе –
На срібних мисочках,
На золотих тарілочках.
Ивашко, по голосу неньки, матери своей, садился в чёлн, грёб потихоньку к берегу и припевал в ответ:
Човне, човне, швидше,
Човне, човне, ближче!
То мене мати кличе,
То мені їсти несе –
На срібних мисочках,
На золотих тарілочках.
Чёлн приплывал к берегу, Ивашко ел, что ему мать приносила, борщу ли с бураками, каши ли с салом, вареников ли; а мать возьмёт его, вычешет, вымоет, а в неделю, в воскресенье, принесёт ему чистую сорочку – и Ивашко опять отправляется на тот берег, в луга пасти гусей своих и присматривать, чтобы коршун либо хорёк не перетаскали гусенят; а под вечер, взмахнув долгою лозою и закричав на отряд свой: «Гиль, тега, гиль додому! гиль додому!», выгонял их на плесу, пускался за ними в челне своём, пригонял их домой, сдавал матери счётом, а поужинавши и помолившись – а уже он знал «Отче наш» до: «хлеб наш насущный», – ложился с богом спать.
Ведьма, сидя на бережку под кусточком, чего бы тут не сделала со злости! А у неё и есть, правда, шелудивая девчонка, Оленка, так я же говорю, что поганая: вся в коросте; а как глупа – так не накажи бог ни наших, ни ваших! Дура зелёная такая, что, бывало, скажи что хочешь ей, вылупит очи и смотрит, как сычёнок; поколе не дашь ей тумака, так не слышит, не видит; даже поганому чаклованью не могла научиться. Ведьма наша со злости и зубами скреготала, и собакою скавучала, и волком выла – да ба! дитя до семи лет младенец, как ангел святой: нет ведьме над ним власти, ни над татою его, ни над мамою, ниже над всею их худобою. Стала ведьма выжидать, когда минет Ивашке семь лет. А разве и долго ждать? Да вот, покуда мы с вами разговариваем, так время и ушло: Ивашке минуло семь, пошёл осьмой годочек, и ведьма приступила погубить его во что бы ни стало; подслушала и вытвердила песенку, которою мать прикликала его день за день.
Раз что-то долго не ладилося у матери в печи, борщ не укипал – может статься и ведьма подпустила порчу такую; уж и пора бы матери звать Ивашка к обеду – нейдёт. Ведьма подошла к берегу и запела резким, сиповатым, толстым голосом:
Івашку, синочку,
Прибудь, прибудь, голубчику…
Ивашко, как ни мал он ещё был, тотчас узнал, что это не ненькин голос, плавный, чистый, тоненький, а потому и стал грестись от берега, напевая:
Човне, човне, швидше,
Човне, човне, далі!
То мене відьма кличе,
Вона мене з'їсти хоче,
З рученьками, з ноженьками,
З косточками, з кишечками.
Ведьма, поймав облизня, спряталась ещё раз в кустах, выждала мать Ивашкину, подслушала ещё раз хорошенько песенку и голос её и подумала: «Постой, голос у меня толстенек; этому можно пособить». Ведьма пришла к ковалю, к кузнецу, и сказала: «Ковалю, ковалю, скуй мне такой тоненький голосок, как у Ивашкиной матери!» Ну как ковалю не послушаться ведьмы? Она ему, чай, не раз и не два ещё пригодится и понадобится Он разложил углей, раздул, ухватил ведьмин голос клещами, раскалил его, как жар красный, и стал отрабатывать молотом: тук да стук, стук да тук – а скалки, искры, так и сыплются. Коваль выковывал, потягивал, перетягивал и выправлял ведьмин голос: «А ну, попытайсь!» – Ведьма прикинула голос: «Ах, собака, перетонил! возьми навари». Коваль взял мартиалу, раскалил, отрубил, наварил: «А ну, тётка; попытайсь теперь!» – Ведьма встала, спела песенку: «Он бы и хорош, да дрожит, дребезжит, как у нашего пономаря с перепою». Опять поправлять, направлять – как раз потрафил, ну, сама мать Ивашкина не отличит от своего голоса. «Спасибо, сынку!» – молвила ведьма – и была такова; только и видел её коваль. А что кошту потрачено: уголья, угару на клещах, мартиалу! а работа, а время? всё ни во что.