Ждёт ведьма не дождётся утра – а уже опять чёрт выносил её по всем всюдам – а с утра вышла на берег, ждёт, скоро ли солнышко подымется в рост выше хаты, а это было время обеда. «Погоди, – думает она, – уж разве свет совсем догоры ногами пошёл, а то не миновать тебе моих рук». И вот запела:
Івашку, мій синочку,
Прибудь, прибудь,
голубчику…
Тот же голос, тот же напев и те же приёми, переливы! бедный малютка обманулся и отвечал:
Човне, човне, ближче,
Човне, човне, швидше!
То мене мати кличе,
То мені їсти несе...
Только что Ивашко наш пристал к берегу, как ведьма, кинувшись на него, хап-цап его, схватила, потащила и пискнуть не дала: ротик зажала ему, чуть не удушила. Пропал мой Ивашко ни за цапову душу! упал с ясени листок за то, что вихорь набежал! А мать Ивашкина вышла тем часом со стравою, со снедью, на бережок; уж она пела, пела, прикликаючи Ивашка; опять походит и опять запоёт, и гукает его на весь голос со страхом и боязнию, уже сама плачет, сама поёт – нет Ивашки! Выспевавши и выгукавши весь голос, пришла она в слезах домой, и горюя, как сизая горлинка, она рассказала мужу, что Ивашки нет, что его, верно, извела ведьма; а выплакавши все слёзы, принялась печь да стряпать пироги, кныши, блинцы, буханцы… как быть! надо было помянуть Ивашка, как долг христианский велит. Известное дело, на поминках этих кусочек съешь, а слезою запьёшь – ну, да делать нечего: человек не собака, чтобы ему сгинуть без поминок!
А ведьма, поймавши Ивашка, принесла его домой, не знать куда, призвала Оленку и приказала: «Возьми этого белого, курчавенького баранчика, обмой его, вымой, головку ему вычеши, прибери, опатрай и сжарь; а я меж тем сбегаю в Конотоп, до дядины: просила, чтоб пришла поськатыся». А близкий свет от них, думаешь, Конотоп? Да полтораста верст с гоном, на добрых конях, а на плохих, мужицких, будет и боле. Ну, нужды мало; уж не впервые ведьме нашей шмыгать туда-сюда, как сказывали мы уже давеча: из Киева на Карпаты, к руснакам, побратимцам украинским; оттоле под самый Каменец, там в Черкассы, да, чего доброго, ещё и на Кавказ, а обратным путём и в Бахмут, потому что и там живут не католики, а крещёные казаки, хоть полтавцы да черниговцы и не признают их земляками, А впрочем, я думаю, что херсонцы да екатеринославцы правду говорят – да они же никогда и не брехали – что в Полтавской да в Черниговской мало осталось чистых, настоящих украинцев: они вышли, было тому время, на Кубань да на Буг, в Херсонскую, в Екатеринославскую; они-то были родовитые запорожцы; сколько было у них дедов, столько было и оселедцев, чубов; а нынешние полтавцы да черниговцы – это всё уже обмоскалилось, всё переводня.
Оленка сделала, что мать наказывала: затопила печь, вымыла, обмыла Ивашка, вычесала, опатрала его как следует на жаркое; а как печь истопилась, вымела её помелом, на котором матушка её родная пускается подчас в поход, и говорит Ивашке: «Садись на лопату!» – «Не вмию», – говорит Ивашка. «Ну, клади руку!» – «Не вмию», – «Клади ногу!» – «Не вмию», – «Да садись же весь», – «Да не вмию, и только; покажи сама, как сесть, так и сяду», – «Садись, как умеешь», – говорила Оленка. Ивашко взял да и развалился поперёк лопаты. Оленка стала его сажать в печь – не лезет. «Да садись же, я говорю, хорошенько!» – «Да я ж говорю тебе, что не умею; покажи как сесть, так я сяду». – Оленка, не долго думав, плюсь сдуру на лопату! А Ивашко, ухватив лопату, шарасть её, шелудивую девчонку, в печь, ухватил заслонку, приставил, ухватом припёр, чтоб ещё не вылезла, а сам в двери, выбежал в садок ведьмин и влез на топольку, сел в самую маковку и оглядывается кругом – не видать и родины его; завезла его ведьма анафемская за пятьсот вёрст от родимой сторонки!
А ведьма, погостивши у дядины в Конотопе и побеседовавши с нею, пришла домой. Смотрит: хата отперта, а никого нет; только собака навстречу ей из дверей выскочила да чуть с ног её не сбила. «Геть, до супостата!» – закричала на неё ведьма; а там принялась бранить и Оленку. «Поганая девка! вот уж опять убежала куда-нибудь байдаки бить, а хату покинула, как будто мы между святыми живём, что некому чего украсть! Так нет, ничем её не уймёшь, не надоумишь; ты ей зась, она тебе ась! плюнь да и отойди. Погоди, вот я её! Не съела ли ещё собака моего жаркова, или, может, не позабыла ли Оленка его изготовить, не упустила ли ещё, чего доброго, проклятого Ивашка?» Сама кинулась в печь – нет, всё цело! А как избегалася, утомилася, уморилася порядком, то и принялась, недолго думав, немного разбирая, за расправу; да вот, покуда я говорю, а вы слушаете ли, не слушаете, а по крайности тут сидите да стоите, ведьма съела жаркое всё дотла, и косточки обсосала, и пальцы обсмоктала.
Наевшись порядком, вышла она в сад отдохнуть, легла под ту топольку, где сидел Ивашко, стала против солнышка кататься, а сама, заливаясь, приговаривает: «Покачуся, повалюся, Ивашкиного мяса наевшись!» А Ивашка, подслушав её, начал её переговаривать: «Покатися, повалися, Оленкиного мяса наевшись!» Ведьма смотрит, дивится – никого не видит; обнюхивает всё, подняв морду по ветру – никого не слыхать. А ведьмы, сами знаете, чутьем слышат не хуже хортов панских, охотничьих собак, да только по ветру; а против ветру, коли от чутья относит, так же мало чуют, как и мы, грешные. Опять ведьма покатится и скажет свою поговорку, опять Ивашка её передразнит, и опять она глядит и нюхает и никого не находит. Может, наевшись мяса этой дуры, пошлой Оленки, и сама одурела, а то бы ей давно догадаться да глянуть вверх: насилу-то пыку, морду свою, подняла догоры! нюх, нюх, нюх... и учула Ивашка на дереве! Тут ведьма сперва начала на бедного Ивашка совиные очи свои пялить, да снова обнюхивать, да снова вглядываться; а там, как разнюхала да обглядела, что он, справду он, то и засыпала его таки за один дух паскуднейшею бранью, какую где только кто слыхал; я ж говорю, что ей-же-ей, право, иной москаль бы перекрестился от такого сорому! «Поди сюда, сякой-такой!» – «Не пойду, – говорит Ивашко, – сама съешь!» – «Слезай, говорю!» – «Не слезу!» – «Я же тебя, погоди, достану, коли ты не сам сатана-летучка!»
И стала ведьма, припавши, грызть зубом дерево; грызёт, грызёт, а сама кошкой мурлычет, у самой щепа только под зубами хрустит. Ивашко сложил руки, ну читать «Отче наш», сколько его знал и помнил; хрусь! зуб у ведьмы, клык один уломился, и чуть она им не подавилась. И то сказать, тополька была старая, нетонкая, и таки тверденька; а у ведьмы, у старой чертовки, клыки приелись. Как тут бьть? Опять к приятелю, до коваля. «Ковалю, ковалю, вот тебе костяной зуб, а мне скуй железный!» Коваль взял ведьму в станок, где куют коней. «Это, – говорит, – не голос править; это работа костоломная, тяжёлая, потовая». – Итак, в станок ведьму, подтянул её на подпруги, рот ей раззявил, выковырнул молотком да чеканом остаток старого клыка, сковал другой, железный зуб, закалил, загнал молотком ей в дёсна, в скулу, да ещё посадил его на шип, подпилил, наострил, отпустил подпруги, – и выскочила ведьма из станка, что брыкливая кобыла после ковки – только мы её тут и видели!