Это принесло свои плоды. Более того – мой муж часто уезжал по делам, и Шерин скучала по нему. Во имя любви я решила изменить стиль его жизни, и теперь мы больше времени проводили втроем.
Все шло хорошо до той ночи, когда она с плачем вбежала ко мне в спальню, твердя, что ей страшно и что она ощущает – ад совсем близко.
Муж в очередной раз был в отъезде, и я сперва подумала, что в такое отчаянье девочку привела разлука с ним. Но при чем тут близкое соседство ада? Неужели она услышала об этом в школе или в церкви? И я решила, что наутро отправлюсь к ее учительнице.
Шерин меж тем продолжала неутешно рыдать. Я подвела ее к окну, показала Средиземное море, освещенное полной луной, блещущие в небе звезды, людей, прогуливающихся по бульвару перед нашими окнами. Попыталась успокоить, но она, дрожа всем телом, плакала все так же горько. Провозившись с ней впустую полчаса, я стала терять терпение, прикрикнула на нее, велела прекратить, она, дескать, уже не ребенок. Потом я подумала, что это может быть связано с началом месячных, и спросила, не было ли крови. – Много… много крови, – ответила она. Я взяла вату, попросила ее лечь, чтобы можно было полечить ее «рану». Пустяки, думала я, завтра все ей объясню. Но менструации не было. Шерин еще поплакала немного, но вскоре устала и почти сразу же уснула: А наутро пролилась кровь.
Четверо убитых. Я не придала этому особенного значения – очередной эпизод нескончаемой межплеменной розни, к которой мы, ливанцы, давно привыкли. А Шерин вообще не обратила на это внимания, потому что даже не вспомнила о своем ночном кошмаре.
Но с этой минуты ад стал придвигаться к нам вплотную, уже не отдаляясь никогда. В тот же день в отместку за гибель тех четверых был взорван автобус с двадцатью шестью палестинцами. Спустя сутки уже нельзя было ходить по улицам – повсюду гремела стрельба. Школы закрылись. Шерин привезла домой одна из ее учительниц. Мой муж прервал свою командировку и вернулся в Бейрут. Он обзванивал своих высокопоставленных друзей, однако никто не мог сказать ему что-либо вразумительное – никто уже не контролировал ситуацию. Шерин слышала доносящиеся снаружи выстрелы, слышала, как кричит по телефону мой муж, но – к несказанному моему удивлению – не произносила ни слова. Я говорила, что все это скоро кончится и мы сможем снова ходить на пляж, однако она отводила глаза и просила либо книжку, либо пластинку. Покуда ад все уверенней вступал в свои права, она читала или слушала музыку.
Мне тяжело, поймите. Я больше не хочу думать об этом. Не желаю знать, кто был тогда прав, кто – виноват, не желаю вспоминать об угрозах, которые мы слышали ежедневно. Скажу лишь, что спустя еще несколько месяцев для того, чтобы перейти улицу, надо было сесть на пароход, уплыть на Кипр, там пересесть на другой корабль и вернуться на другую сторону.
Почти год мы провели практически взаперти, ожидая, когда ситуация в стране изменится к лучшему, а правительство наведет порядок. Думали, это случится со дня на день. Но однажды утром, слушая пластинку на своем маленьком проигрывателе, Шерин сделала несколько танцевальных па и стала твердить: «Все это – надолго… очень надолго».
Я хотела было остановить ее, но муж схватил меня за руку – было видно, что он внимательно прислушивается к ее словам и принимает их всерьез. Я так и не поняла почему, и мы даже теперь не обсуждаем эту тему: она – под запретом.
На следующий день муж неожиданно начал готовиться к отъезду из страны, и через две недели мы были уже в Лондоне. Позднее мы узнали, что, хотя точные статистические данные отсутствуют, за два года гражданской войны (1974 и 1975 гг. – Прим. ред.) погибло около 44 тысяч человек, 180 тысяч были ранены, а еще десятки тысяч остались без крыши над головой. Бои продолжались, потом страну заняли иностранные войска, и ад продолжается по сей день.
«Все это – надолго… очень надолго», – сказала тогда Шерин и, к несчастью, оказалась права.
Лукас Йессен-Петерсен, 32 года, инженер, бывший муж
Ко времени нашей первой встречи Афина уже знала, что ее удочерили. Ей было 19 лет, и однажды она чуть не затеяла драку в университетском кафетерии из-за того, что кто-то, решив, будто она – англичанка (у нее были гладкие волосы, светлая кожа, а глаза меняли цвет с зеленоватого на серый), позволил себе пренебрежительно отозваться о Ближнем Востоке.
Шел первый день семестра, и мы еще ничего не знали о своих однокашниках. И вот одна девушка вдруг вскакивает, хватает другую за ворот у самого горла и бешено кричит ей в лицо:
– Расистка!
Я увидел затравленный взгляд девушки, недоумевающие взгляды прочих студентов, не понимающих, что происходит. Я учился на курс старше, а потому мог отчетливо представить себе последствия – вызов в кабинет ректора, разбирательство, возможное исключение из университета, полицейское расследование и прочее. В проигрыше окажутся все.
– Заткнись! – крикнул я, не успев подумать, что делаю.
Ни с одной из девиц я знаком не был. И вообще не отношу себя ни к миротворцам, ни к спасителям человечества, не говоря уж о том, что ссора между молодыми людьми – обычное дело. Но говорю же – мой крик был спонтанной реакцией.
– Прекрати! – добавил я, обращаясь к зачинщице скандала.
Она была красива, как, впрочем, и та, что стала ее жертвой. Она обернулась, глаза ее вспыхнули. И вдруг все мгновенно изменилось. Она улыбнулась – правда, так и не отпустив вторую девушку.
– Ты забыл волшебное слово. Все засмеялись.
– Прекрати, – произнес я. – Пожалуйста.
Она разжала пальцы и двинулась ко мне. Все провожали ее глазами.
– С учтивостью у тебя все хорошо. А как с сигаретами?
Я протянул ей пачку, и мы вышли во двор. Ярость ее как рукой сняло, и уже через несколько минут она смеялась, обсуждала со мной капризы погоды, спрашивала, какая поп-группа мне нравится. Я услышал звонок на занятия, но пренебрег тем, чему учился всю жизнь, – умением соблюдать дисциплину. Мы продолжали болтать так, словно ничего больше не было и в помине – ни университета, ни недавней стычки в кафетерии, ни ветра, ни солнца – ничего, кроме этой сероглазой девушки, которая говорила о вещах совершенно неинтересных и бесполезных, но способных приковать меня к ней до конца жизни.
Через два часа мы обедали вместе. Семь часов спустя – сидели в баре, ужинали и пили то, что могли себе позволить. Наши разговоры становились все более глубокими, и вскоре я уже знал едва ли не всю ее жизнь, причем ни о чем не расспрашивал: Афина сама рассказывала о своем детстве и отрочестве. Позже мне стало ясно, что так она ведет себя всегда и со всеми, но в тот день я чувствовал, что меня предпочли и выделили из всех мужчин, сколько ни есть их на свете.
В Лондоне она оказалась в качестве беженки из объятого гражданской войной Ливана. Ее отец, христианин-маронит (марониты – приверженцы одной из ветвей католицизма. Догматика близка к католической, однако священники не соблюдают целибат. Богослужения проводятся на среднеассирийском языке. – Прим. ред.), был тесно связан с правительственными кругами, но даже под весьма реальной угрозой смерти не хотел эмигрировать до тех пор, пока Афина, случайно подслушав его телефонный разговор, не решила – пришло время стать взрослой, выполнить свой дочерний долг и защитить тех, кого она любит.
Она исполнила нечто вроде танца, притворилась, что впала в транс (этим искусством она овладела в колледже, изучая жития святых), и начала пророчествовать. Не знаю, как удалось девчонке-подростку сделать так, чтобы взрослые приняли решения, основанные на ее словах, но Афина выполнила свою задачу – отец был суеверен и непреложно убежден, что спасает жизнь своей семьи.