Глава 3
О серьезных разговорах, а также влиянии алкоголя и фазы луны на мужские нервы
Лихослав обнаружился в центре лабиринта, у фонтана, в который залез, что характерно, с ногами. Он склонил голову, и пухлая мраморная девица в весьма символическом облачении, не скрывавшем пышных ея форм, поливала эту самую голову водой. Вода лилась из кувшина, который девица возложила на плечо, кокетливо придерживая двумя пальчиками. И Себастьян, прикинув устойчивость конструкции и вес этого самого кувшина, испытал некоторое волнение. Все-таки Лихо он любил. По-своему. С прочими-то братьями не заладилось. Не то, чтобы враждовали, скорее уж были они чужими неинтересными людьми по некоторой прихоти связанными с Себастьяном иллюзорными узами родства. Лихо — дело другое… И совесть, большую часть Себастьяновой жизни дремавшая, вдруг ото сна очнулась. — Страдаешь? — поинтересовался Себастьян. — Нахрен иди… — Страдаешь, — он присел на край фонтана и, зачерпнув воды, понюхал. Пахла ряской, судя по всему фонтан если и чистили, то давно, и стенки массивных чаш изнутри успели покрыться пышной шубой ила. На водяной глади расползлось кружевное покрывало ряски, а пухлые ноги красавицы с кувшином позеленели и покрылись едва заметными трещинами. Выбравшись из фонтана, Лихослав подобрал мундир, который валялся на траве и попытался надеть прямо на мокрую рубаху, но в рукава не попал. — Иди ты… — И нажраться успел… — Тебя не спросил. — Это точно, не спросил… а спросил бы, я б ответил, что и тебе нервы лечить надобно… Он успел поймать Лихо за шиворот. — Стой, кому сказано! Не было ничего. — Без тебя знаю. Стоял Лихо неуверенно, покачиваясь, но… было в движениях этих его, пусть и пьяных, что-то неправильное. Нечеловеческое. И лицо переменилось. Скулы стали острее, переносица — шире, а из-под верхней губы клыки проглядывали… и глаза так характерно желтизной отливали. — Что, не нравлюсь? — Лихо оскалился. Голос и тот переменился, ниже стал, глуше, с характерными рычащими нотами. — Дурень, — ласково произнес Себастьян, но руку убрал. — От дурня слышу, — Лихо потер переносицу, явно пытаясь успокоиться. — Оттуда… подарочек? — Откуда еще. — Кто знает? — Здесь или… — Здесь, — мир в целом мало Себастьяна волновал. А вот Познаньск — местечко такое, чуть расслабишься, мигом слухи прорастут один другого краше. — Генерал-губернатор… ведьмак твой… — Он не мой, он общественный. — Ведьмак общественный, — куда более спокойным голосом повторил Лихослав, — Евдокия… теперь вот и ты. — Я, значит, последним, — Себастьян подвинулся, и братец, махнув рукой, будто бы разом для себя приняв решение, присел рядом. — Что Старик говорит? — Да… известно что. Кровь себя проявлять будет, чем луна полней, тем сильней… сам я не перекинусь точно, а потому опасности для людей нету… — Лихослав поскреб щеку, поросшую плотной жесткой щетиной. — Бриться устал… только соскребу, а она опять… и ладно бы бородою росла, отпустил бы и леший с нею, так нет же… щетина. Колется… Он вздохнул и поднял голову, уставившись пустым немигающим взглядом на кругляш луны. — Сказал еще, что я везучий… что если б не навья кровь, проклятье убило бы… Клятое везение, вывернутое. И злость разбирает, хоть и не на кого злиться. — Пил зачем? — Затем… — Послушай, — Себастьян вытащил из волос веточку, раздумывая, что бы такого сказать. Извиняться он не любил и, говоря по правде, не умел. — Я… наверное был неправ… — Когда? — Тогда… и сейчас тоже, но сейчас, — он сунул пальцы в волосы, нащупывая припухлость. Благодаря умелым рукам эльфиечки боль отступила, но шишка осталась. — Сейчас меня вынудили! Она меня шантажировала… Лихослав хмыкнул. — Револьвером угрожала… — Еще скажи, что изнасиловать пыталась, — братец сунул руку под воду. Тонкая пленка ее покрыла и широкую ладонь, и пальцы, которые будто бы стали короче, и широкие длинные когти. — Не пыталась. Это я… предпринял меры… а она меня канделябром. Дважды. — И как? — Хреново… — В смысле, помогло? Удивленным Лихослав не выглядел. Успокоившимся тоже. И на луну по-прежнему смотрел, на сей раз, правда в фонтане отраженную. Луна эта то и дело шла рябью, почти исчезала, будто тонула, но все одно появлялась снова и снова. — Смотря от чего. Больше я к ней точно не полезу, если ты это хотел знать. Кивок. И пожатие плечами. Хотел, но сам не заговорил бы. Упрямая дурь — семейная черта. И пожалуй, сказано все, что должно было быть сказано, только на сердце спокойней не стало. — Знаешь, — очень серьезным тоном произнес Лихослав, все-таки оторвавшись от созерцания луны-утопленницы, — наш полковой целитель всем касторку прописывал. Не важно, болотная лихорадка, понос или ветру в уши надуло… касторка, говорил, от всего помогает. А если нет, то надобно продолжать терапию и верить… — Ты это к чему? — К тому, что если ты еще раз к моей невесте сунешься, я тебе горло перерву. Белые клыки блеснули в лунном свете. — Лихо… — Я не шучу, братец, поверь. Он встал и отряхнулся, с длинных волос полетели брызги. — Я ушел… не потому, что отступил, а… чтобы не убить тебя. Испугался, что… не сумею удержаться… выпил… — То есть, набрался ты раньше? — Встретил одного знакомого… надо было кое о чем расспросить, а сам понимаешь, — волосы он отжимал, накрутив на кулак. — На трезвую голову никто говорить не станет. — Помощь нужна? — Нет, — сказал резко, зло. — Не устраивай снова за меня мою жизнь. — Не буду. Клянусь своим хвостом. Лихо хмыкнул, но как-то… не зло. И Себастьян, решившись, спросил: — Еще злишься? Ну… за то… за прежнее. — За Христину? Переспрашивает, можно подумать, что Себастьян его не от одной когорты невест избавил. Но ответил, и в глаза посмотрел, удивляясь тому, что гаснет в них волкодлачья наведенная зелень. Почти прежними становятся, синими. — За нее. — Не злюсь, — Лихослав потер переносицу. — Было… нехорошо было. Это верно. Нехорошо. А тогда казалось — идеальный вариант. — Я и вправду хотел тебе помочь, — Себастьян поежился, хоть и лето на дворе, а по ночам все одно прохладно, и от воды еще тянет. — Я ж видел распрекрасно, что ты ей не нужен… титул — это да… а ты — так… договорной брак. — А ты, стало быть, нужен? — Нет. И я не нужен. Разве что, приключением… нервы пощекотать… экзотика… я для всех них экзотика… а если не я, то другое приключение найдут. Было бы желание. У нее — было. — Мог бы просто сказать, — проворчал Лихослав. — Мог бы… наверное… а ты бы услышал? — Не знаю. Вряд ли, Себастьяну ли не знать, сколь беспощадна к здравому смыслу первая любовь. И Лихослав понял. — Я не могу вспомнить ее лица, — признался он. — Волосы светлые были… и еще над губой родинка. Справа? Или слева? А больше ничего… даже цвет глаз. И наверное, в этом был смысл. Вспомнилась вдруг Малгожата, но не лицо, а роскошный бюст, который сделал ей в общем-то неплохую партию… Себастьян узнавал. Из любопытства. — Я вот думаю, что было бы, если бы не ты. — Ничего, наверное. Она и до свадьбы не дотерпела, а уж потом… …ни особого ума, ни красоты… и уже тогда было не понятно, что Лихо нашел в этой девице с узкими губами и странной манерой шепелявить, не потому, что Христина не могла иначе… могла, но не хотела. Она играла в маленькую девочку. Банты, куклы, чулочки… И огромные глаза, которые смотрели на Лихо с обожанием. Правда, лишь до того момента, когда Лихо смотрел в эти самые глаза. А стоило ему отвернуться, и обожание сменялось скукой. Расчетом. — И был бы ты сейчас женат, рогат и глубоко несчастен, — подвел итог Себастьян. Братец фыркнул… Дальше сидели молча. Себастьян думал о зеркалах и призраках… полнолунии, до которого осталась неделя… колдовке, способной лица менять… …одержимой Богуславе. …Иоланте, замершей на пороге лабиринта. …панне Клементине, которая слишком откровенно не замечала странностей Цветочного павильона, а значит, напрямую была с этими странностями связана. …о королевиче… …Ядзите, метках… обо всем и сразу, уже отдавая себе отчет, что история эта слишком запутана, чтобы сводить ее лишь к Хольму… — Мать, — Себастьян поймал мысль, которая не давала ему покоя. — Что? — Я знаю, кто ее отец, но не мать… — Чья мать? — поинтересовался Лихо, выныривая из фонтана. — Решил все-таки утопнуть от несчастной любви? — Решил все-таки протрезветь, — он стер длинную нить водоросли, прилипшую к щеке. — Так чья мать-то? — Панны Клементины. Ты знаешь, кто был ее матерью? Лихослав задумался, впрочем, на него надежда была слабой, он никогда-то особо не интересовался ни двором, ни любовными его историями, каковые приключались в великом множестве. — Понятия не имею, — вынужден был признать Лихослав. — Тебе зачем? — Надо… …еще одна деталь чужой мозаики, и Себастьян хвостом чувствовал, что деталь важная… …и что спрашивать надобно не у братца, а у Аврелия Яковлевича… …и про зеркала тоже. …и не только про Клементину. — И детские портреты, — решил Себастьян. — Скажи Старику, что мне нужны их ранние портреты. И вообще все, что удастся о детстве… Не умея усидеть на месте, Себастьян вскочил, он прошелся вокруг фонтана, под босыми ступнями ощущая и каменную крошку, и трещины, и острые стебельки травы. — Он поймет… меняет лица… и если так, то… Габрисия — вариант очевидный, но поэтому и не пойдет. Слишком умна… — Габрисия? — Колдовка. Габрисия изменилась поздно, а если готовилась… да, нужны портреты… чем больше, тем лучше… совсем младенческие не подойдут… типаж подбирала схожий… значит, те, на которых постарше… Лихо, с тебя когда писали? Переспрашивать братец не стал, но сморщил нос, припоминая: — Три… семь… одиннадцать, тогда, помню, еще мундир напялили. — Три рано… семь и одиннадцать — хорошо… и скажи Старику, что это — личное. Нет, на Хольм она тоже работает, но все одно первым делом — личное. Себастьян потрогал шишку, похоже, что пресловутый канделябр очень поспособствовал прояснению в голове. И очередная идея, пришедшая в эту голову, заставила Себастьяна улыбнуться. — Лихо… а у тебя мыло есть? — С собой? — Ну да… — Мыла нету, но есть зубная паста… — С пастой не то, хотя… давай сюда. Слушай, Лихо… а ты ж волкодлак малость. Значит, повыть можешь? — Издеваешься? — братец поскреб щетинистую щеку. — Мне для дела… — Ну… если только для дела. Гавел наблюдал за лабиринтом со странным, полузабытым почти чувством страха, причем сколь ни силился он, не мог понять, откуда же это чувство взялось. Луна виновата. Верно. Именно она, огромная, отливающая желтизною, будто старым салом натертая… повисла, скособоченная, над самыми маковками елей, того и гляди сорвется, покатится, сминая и эти ели, и кусты, и статуи… и самого Гавела раздавит. Он судорожно вздохнул и прижал к груди верную камеру. Вот же… луна… смотрит, насмехается… …старуха луны боялась, на полную требовала окно завесить, и в комнатушке под крышей становилось темно. Гавела эта темнота не то, чтобы пугала — до сегодняшнего вечера он думал, что утратил саму эту способность, страх испытывать — скорее он задыхался. Чуял, что пыль чердачную, с которой вел давнюю непримиримую борьбу, но проигрывал, что кисловатый запах старушечьего тела, что ароматы ее притираний… он ненавидел их, склянки-скляночки, банки и кувшинчики с узкими горлышками, в которых прятались масла и жиры, как втайне ненавидел саму старуху… Гавел потер глаза, отгоняя сон. Болели. И кишки вновь жаром налились, а ведь будто бы отступила болезнь на спокойной местной работе… может, кинуть старуху? Просто уйти, сменить имя, раствориться на просторах королевства… устроиться в парк ночным сторожем… тихая жизнь… глядишь, и сладится как-нибудь. Гавел вздохнул. Сколько уж раз он мысленно сбегал от старухи? Неисчислимо. На деле же всякий раз что-то да останавливало. Любовь? Да нет, смешно думать… она-то всегда его ненавидела, попрекала, будто бы самим своим рождением Гавел всю ее жизнь искорежил. Совесть? Чушь, какая у него, крысятника, совесть? Давно уже избавился от нее… и от порядочности… и от прочих реликтов человеческой натуры… Вздохнул и вновь глаза потер, в которых луна уже двоилась. Ярче будто бы стала. И ниже опустилась. Блажь… а князя все нет и нет… пойти в лабиринт? Мало ли, вдруг заблудился, потерялся… он же ж не в себе, и оттого Гавелу волнительно… и он сделал первый робкий шажок к крылатым львам, что лежали у входа в лабиринт. Каменные звери в лунном свете выглядели до отвращения живыми. Скалились. — Кыш, — шепотом произнес Гавел и, вытянув шею, прислушался. Тишина… …кузнечики в траве стрекочут. И где-то тоскливо кричит козодой… …ветром по спине мазнуло… Глупо соваться… лабиринт огромный… и как в нем князя искать-то? …и зачем? Мало ли… безумцы всякими бывают… Гавелу ли не знать… он ведь делал репортаж о сувалковской отравительнице, которая себя ведьмою возомнила… и в богадельне бывал частенько… видел иных ее обитателей, с виду тихих, печальных даже, выглядевших случайными гостями в странном сем месте. Но это с незнания… …и душегубы. …и те, кто полагает себя одержимыми… …детоубийцы, насильники… Страшно. С чего Гавел решил, будто бы князь не из таких? Знакомец? Но безумие выворачивает человека, выпуская на волю демонов, которые у каждого имеются… Гавел решительно тряхнул головой и в лабиринт шагнул. Сторожевой амулетик развеивал темноту, но все же… …жуткое место. Кусты стрижены ровно, гладко… но все умудряются цепляться за рукава Гавеловой куртки. А он идет, прислушиваясь, что к собственным шагам, что к шорохам, которых в лабиринте множество. И кажется, что кто-то крадется по Гавеловскому следу. Остановился. Оглянулся… никого. Темнота и поворот… и очередная статуя призраком белеет под аркой… И снова дыхание, близкое, чужое, почти в волосы… тень мелькнула, потревожив кусты. Да и то, была ли? Примерещилось. Назад надобно, но… куда? Дорожки идут, разбегаются, путаются, и стены из кустов на диво прочны… впору самому на помощь звать, но стыдно… сторож, а испугался… Гавел присел на лавочке, которых в лабиринте имелся не один десяток. И все-то в местах романтичных, живописных… эту вот оплетал одичавший шиповник, надо полагать, оставленный исключительно потому, что видом своим вносил толику хаоса в это излишне упорядоченное пространство. Шиповник Гавел снял. Хорошо гладелась колючая ветка, вытянувшаяся по кованой спинке скамьи. И на металле роса гляделась испариной… Красиво. …за стеной кустарника, которая сразу показалась не такой уж плотной и надежной, раздался тоскливый вой. И Гавел замер. Сердце его застучало быстро, слишком уж громко, и он прижал ладонь к груди, мысленно уговаривая себя успокоиться. Вой. Подумаешь, вой… вон в Смоляницкой богадельне блаженные придумали не просто выть, а хором. И доктора сочли сие действо зело полезным и душеспасительным, нашелся даже охотник, который сумел обучить хор достославному "Вотан, храни короля!". Нумер пользовался большим успехом у окрестных сердобольных панн, а также люда любопытствующего, который платил по медню за билетик. На вырученные деньги хористам покупали яблоки, пряники и петушков. Все были довольны… Гавел успокоился. Почти. И вцепившись в камеру, решительно сунулся в кусты. Ветки переплелись плотно, кололись, но Гавел продирался, боясь лишь одного: не успеет. Успел. Едва не выпал на травку… надо же, к самому центру лабиринта добрался, сам того не заметив. Здесь было светло. Лоснилась низкая луна, лила белесый свет на фонтан о двух чашах и дебелую мраморную девку с кувшином. Журчала водица, а на самом краю чаши устроился ненаследный князь. Он сидел, растопырив колени, выгнув спину горбом, и шею тянул. Черные волосы растрепались, легли покрывалом на острые плечи. Хвост обвил девкину ногу… князь же, выдохнув, вновь задрал голову к луне и испустил душераздирающий вой… Гавел успел сделать два снимка, когда Себастьян вдруг прервался и, покачнувшись, упал… …к счастью, не в фонтан. Страшная судорога скрутила тело князя. И Гавел потянулся к свистку… но не тронул. Ненаследный князь, бившийся в траве, замер… умер? Лежит. Ноги вытянул. Руки тоже вытянул вдоль тела… и панталончики разодрались… нехорошо, если его вот так найдут, мертвого и в панталончиках… несерьезно это… И Гавел выбрался из кустов. Прислушался. Тишина. Ну да, кузнечики, козодой и прочие ночные прелести, а вот князь по-прежнему недвижим… и лицо бледное, осунувшееся… Гавел нерешительно тронул Себастьянову шею в надежде нащупать пульс. Шея была мокрой и скользкой, и волосы темные к ней опять же прилипли. А вот пульс не прощупывался. Умер… …Гавел склонился к самому носу, вдруг да показалось, вдруг да дышит еще… не дышит. И сердце в груди, к которой Гавел, отбросив все предубеждения, прижался, молчало. Все-таки, выходит, умер… …а совесть Гавеловская ожила, напоминая, что следовало бы сразу охрану вызвать, чтоб сопроводили несчастного до сторожки, а там бы целителя вызвали… и глядишь, не переволновался бы ненаследный князь до сердечного приступа. Гавел со вздохом осенил покойника Вотановым крестом. И веки прикрыл, потому как казалось — наблюдает за ним ненаследный князь, и не просто смотри, а с укоризною, мол, как же ты, Гавел, допустил этакое? — Я ж не знал, — Гавел шмыгнул носом. — Я… Взгляд его упал на панталоны, и подумалось, что ежели найдут князь в подобном непотребном виде, то вспоминать станут не его славную службу, а панталоны эти злосчастные… И Гавел решился. Он отложил камеру и, присев на корточки, потянулся к панталонам. — Я осторожно… — пообещал он ненаследному князю, который, как и положено свежему покойнику, был теплым, но неподвижным. Панталоны не поддавались. Гавел тянул их и так, и этак, но только бантик оторвал, который сунул в карман исключительно по привычке. Попытался князя перевернуть, однако тело, верно, уже утратило прежнюю подвижность, сделавшись тяжелым, неудобным. Кое-как Гавел перевернул покойника на живот и, взявшись за хвост, приподнял его. Князь вздрогнул. И хвост в Гавеловских пальцах крутанулся. Это потому, что скользкий, чешуйчатый, вот и не удержал… …дернулась длинная нога. И рука вдруг выпросталась, растопыренная пятерня впилась в траву. Гавел, икнув, смотрел, как удлиняются, загибаясь острыми с виду крючьями, ногти князя… вторая рука, сплошь покрытая чешуей, мазнула по траве, оставив в ней глубокие раны. Тело приподнялось. Выгнулось. Из глотки князя вырвалось утробное рычание, от которого Гавел похолодел. Он понимал, что надо бы бежать и чем скорей, тем лучше, однако дикий ужас сковал его, лишив способности двигаться. Гавел дышал. Смотрел. …вот тело ненаследного князя зеленеет… дергается… он то падает, то вновь привстает. …и медленно поворачивается к Гавелу. В лунном белесом свете видны и заострившиеся черты лица… и темные провалы глаз, из которых исчезло все человеческое, и бескровные губы… и клыки… — У…уйди… — сказал Гавел, отползая… Князь уходить не собирался. Он покачнулся, но устоял на четвереньках. Рот раззявил… не рот, а пасть, украшенную парой длинных и острых с виду клыков… из горла князя хлынула обильная белая пена, которая отваливалась и кусками оседала на траве. Тихонько взвизгнув, Гавел упал на спину, и когда нежить — а в том, что князь после смерти обратился в нежить, он не сомневался — села на грудь, закрыл глаза. …вот и все… конец жизни… …а старуха-то одна осталась… поймет ли? Поймет, когда оставленные соседке деньги закончатся… нехорошо… надо было больше… На лицо падала слюна, белая и пахнущая отчего-то мятой… наверное, из князя вышла очень чистоплотная нежить… и все приятней, чем если бы мертвечиной воняло… на этой мысли Боги все же смилостивились над Гавелом, и он лишился чувств. В блаженной темноте и умирать не страшно. Темнота длилась и длилась. И Гавел поневоле задумался, а вдруг он уже умер? И если так, то… он ведь в храмы не заглядывал… и богам не кланялся, потому как знал, что не для него путь исправления, грешил и грешить будет… и если так, то зачем? Надо было купить б