– Ну, я ему не баба, со мной ему того, – хмелея от её слов, заговорил Семён. – Сам обидеть могу… Люб, говоришь? И ты мне люба.
– Боюсь я! – Устя сомкнула руки на шее Семёна, стиснула отчаянно. – Уведи ты меня от лешего этого. Ну, что тебе тут надо? Золота? – Засмеялась невесело. – Да бог с ним совсем! Ты сильный. Наживём добра и так, на людях лишь бы.
– Не-е-ет. – Семён заводил русой головой. – Прибёгом мне на людях не жить. Кому ни лень, всяк палкой кинет, а то к околоточному: имай, беглай!.. А здесь я вольный казак, себе хозяин.
– Ой, сбежим, Сеня! Любить буду, как в песнях поют. – Устя отчаянно поймала горячим ртом вялые губы Семёна.
Солнце еще долго цеплялось за гольцы, но упало за них и там красно догорало. Предвечерней сутемью по самые гривы налились распадки, яснее стало слышно неблизкую отсюда речку.
– Стемнеет скоро. – Семён встал на пьяные ноги. – Идём.
– Сейчас! – обрадовалась Устя. – Дорогу-то я от зимовья до реки Витима приметила. А то лошадь уведём, лошадь выведет. – Она торопливо упрятывала волосы под платок. – На реке плот свяжем – и на низа.
Семён поднял рубаху, встряхнул.
– В зимовье идём, – сказал властно. – Долю свою не оставлю. С ней можно и на низа. Ключик-то золотой – к любому замку отмычка. – Подумал… – Людей покупают, а бумаги нужные купить нешто грешно? Айда!
– Чего же ты, а-а? – потускнев от его слов, тихо спросила Устя. – С Василием встренишься – не отпустит, изнурный. И золота не даст. А добредёт умом до греха нашего – захлестнёт или ночью удавит. Кто ты ему? Чужедальний!
– Ну-тко… – Семён за подбородок приподнял Устину голову. – Случаем, не открыла ему, что беглый я? А то он выведывал.
– Да бог с тобой, – откачнулась Устя. – Может, догадка у него, а я – что ты!
– Ну и ладно. – Семён утёр лоб. – Я ему не крепостной. Спустимся отсюда, ты меня у зимовья подождёшь. Я скоро с ним отговорю.
– А меня спросит?
– Отвечу, не печалуйся.
Семён натянул рубаху, и они пошли вниз по распадку. У речки остановились.
– Жди тут, – приказал Семён.
Устя присела на береговую терраску. Теперь она снова была тиха, обречённо глядя вслед Семёну, держала на губах ладонь, улыбалась сострадательно, в себя.
В зимовье было пусто. В сумеречном нутре его сквозили опаловым светом маленькие оконца, под нарами, попискивая, возились мыши. Пока Семён добывал огонь, дверь распахнулась. В свете едва разгоравшихся лучин восстала на пороге широкая фигура Василия. Он что-то опустил на пол и оно мокро шмякнуло.
– Уже наработался? – спросил Василий и, стукнув прикладом об пол, поставил в угол ружьё.
– Пришел, – отозвался Семён.
Василий устало опустился на порожке, кряхтя, нагнулся, распустил на ичигах сыромятные ремни.
– Помоги, – попросил, – ухайдакался до морока.
Семён взялся за ногу, рванул, снял мокрый ичиг. Теперь, в прибылом свете, разглядел, что рубаха Василия на плечах и груди густо набрякла кровью. Хватаясь за вторую ногу, скосил глаза: на полу, в чёрной с глянцем лужице, лежало огромное стегно сохатого.
– Повесь на ветерке, пусть обыгает. – Василий кивнул на ичиг в руках Семёна. – Устя где?
– Должно, где-нито здесь, – дрогнул голосом Семён. – Я сам только заявился. – Он стал протискиваться в дверь мимо Василия.
Василий плечом к косяку припёр его.
– Брешешь, – обронил он мрачно. – Сказывай, где.
– Жена твоя, ты и следи! – огрызнулся Семён. – Отвались, дай выйти-то.
Василий, колыхнув плечом, оттолкнул Семёна в глубь зимовья. Лучины горели ярко, потрескивали. Семён бросил ичиги на пол, отступил к столу. Василий поднялся, шагнул следом. Огромная, в ползимовья, тень метнулась на стену, переломилась, застлала потолок.
– Где баба? – потребовал Василий. – Говори ладом.
Яркими от пламени лучин глазами Семён остановил Василия, прохрипел:
– Отдай мою долю, ухожу я!
– Вона как – долю? – Василий скривил лицо. – А может, две? Может, и Устинью впридачу жалашь, сшушукались? – Он наложил лапищу на грудь Семёна, сгрёб в горсть рубаху, встряхнул.
Болтнулась, как неживая, голова Семёна, лопнула на спине ряднина. Василий рванул ещё, и лоскутья её остались в его кулаке.
– А вот твоя доля! Так голым и пущу. – Мотнул головой на выход. – Вали, рявкни ко мне Устю.
Семён безвольно пошарил ладонями по голой груди и, горбатясь, поволочил ноги к дверям. Оставшиеся целыми рукава, как крылья у подбитой птицы, висли до пола. Заметив в углу ружьё, он было приостановился.