Между тем старуха провела грязной скрюченной лапкой с обломанными ногтями по одной из морковок и протянула ее Ромке. Раиса подалась было вперед – сказать, что нельзя ребенку такую грязь в рот брать! – но осеклась: оранжевая каротель[2] была совершенно чистая, как будто ее только что вымыли да еще и поскоблили ножичком. Ромка радостно захрустел ею, а старуха вдруг сказала каким-то особенно тихим голосом:
– Малой, ну-ка поворотись да стань рачком.
Ромка медленно, как во сне, повернулся и опустился на колени, потом облокотился, не переставая грызть морковку. У Раисы сердце подскочило!
Бабка Абрамец аккуратно положила пук моркови на грядку и рывком спустила с внука штанишки и трусы.
Раиса зажмурилась. Она это видела каждый день, когда мыла Ромку, она привыкла, но почему-то сейчас зрелище чуть заметного хвостика на копчике мальчишки поразило ее даже сильнее, чем когда она увидела его в самый первый раз.
– Эрь-эрь[3]… – довольно пробубнила бабка. – Теперь вижу, что наш подлинно. Слыхала небось, что младенец, в третьем поколении незаконнорожденный, рождается с хвостом? Само собой, если в нем наша кровушка есть. Шумбратадо, дугай… дугайнуцька![4]
Она ловко натянула мальчику штанишки, а потом поставила его на ноги, развернула к себе и прижала к своему толстому животу, прикрытому сто лет не стиранным фартуком. Впрочем, Ромка, обычно брезгливый и неподатливый, охотно прижался к ней и ничего не имел против, когда корявая и грязная старушечья лапка принялась перебирать ему волосы. При этом он по-прежнему жевал морковь, и губы его стали оранжевыми от сладкого сока.
Раздалось заполошное квохтанье, и из-за угла выбежали две облезлые курицы.
– Ой, кто курам перья общипал? – удивился Ромка.
– Видать, кудазор, ну, домовой по-русски сказать, их невзлюбил, вот и повыдрал перья, – объяснила бабка Абрамец. – Или еще какого другого прогневили. Надо старый карь, лапоть, значит, на курятник повесить, чтобы не лазила сила нечистая, куда не надо.
– У тебя тут сила нечистая водится? – не то испуганно, не то восхищенно огляделся Ромка.
– Да живут какие-то другие в подполе, – небрежно сообщила старуха. – Ты смотри туда не суйся, покуда я не помру, а то худо будет. Понял ли?
– Понял, – серьезно кивнул Ромка. – А когда помрешь – можно будет на них поглядеть?
– Поглядишь, коли не заробеешь, – кивнула бабка Абрамец. – А не заробеешь – быть тебе чертогоном!
– Слышишь, Рая? – радостно вскричал Ромка. – Я буду чертогоном!
Раиса с трудом сдержала зубовный стук.
– А что это у тебя болтается? – Ромка бесцеремонно схватился за странный камень, болтающийся у старухи на шее.
– Сырьжакенже, – хитро прищурилась она. – От отца мне достался. Абрамец его звали, а по прозвищу Верьгиз. Он камень от одной ведьмы получил. Помру – твой будет. Береги его как зеницу ока. В нем вся сила нашего рода.
– А что такое Сырьжакенже? – не унимался Ромка.
– Ведьмин коготь, – шепнула бабка Абрамец.
Теперь Раису затрясло так, что ступеньки покосившегося крылечка ходуном заходили под ее ногами.
– Да будет уже колотиться-то, – мягко проговорила бабка Абрамец. – Теперь ты Пашке вместо матери будешь, а мне, выходит, и за дочку, и за внучку. Ну а с волками, сама знаешь, жить – по-волчьи выть. Привыкай выть по-моему – не пожалеешь! А что хоромы мои на первый взгляд тебе неказисты показались, так попривыкнешь. А нет, по деревне пройдемся – какая изба тебе по нраву придется, та, значит, твоя будет.
– Как это? – изумилась Раиса. – Купить, что ли, смогу?
– Неужто не сможешь? – ухмыльнулась бабка Абрамец. – Неужто ярмак нет?
– Деньги-то у меня есть, – пробормотала Раиса, удивляясь, как легко поняла незнакомое слово. Впрочем, догадаться, о чем спрашивает старуха, было не так трудно. – Но вдруг они не захотят мне дом продать?
– Да что ж, им жить надоело, что ли? – растянула старуха в улыбке губы, снова обнажив голые челюсти, а потом, небрежно проведя рукой по другой морковке и таким образом «очистив» ее, смачно куснула и захрустела так, словно рот ее был полон отличных здоровых и молодых зубов.
Хабаровск – Нижний Новгород, прошлое
Хабаровск, родной, любимый! Вовек тебя не забыть! Детский сад на Дзержинке с его беседками и верандами, песочницами, горками и таким неодолимо высоким зеленым забором, который отделял его от улицы и соседних домов; школа номер 57 на улице Запарина с высоким крыльцом, увенчанным двумя большущими шарами, на которых очень удобно было сидеть, с волшебно цветущим по весне яблоневым садом; уличные колонки, из которых так вкусно было пить ледяную воду, прильнув к чугунному носику и что было сил давя на неподатливый рычаг; ларьки с мороженым на улице Серышева и кружевной деревянный павильончик, пристроенный к универмагу на улице Карла Маркса, где продавалось самое вкусное, самое любимое, сливочное с изюмом, в хрустящих вафлях… Потом напротив, через дорогу, открыли «Снежинку», в которую всегда тянулась веселая школьная и студенческая череда, но шли туда, конечно, только ради того, чтобы посидеть в настоящем кафе, ведь в Хабаровске мороженого было много, не то что во Владивостоке, где в «Льдинку», открытую в подражание «Снежинке», чуть ли не с ночи надо было очередь занимать, а ларьков и вовсе не имелось! Но все равно, в кособоком, с узкими крутыми улочками, Владике, как называли город дальневосточники, было так много чудесного, а главное – зеленое, тугое море, подступавшее к самому городу… иногда волны белели от множества прозрачных ленивых медуз, которых наносило штормом к берегу. Самым чистым, поистине изумрудным море было в бухте Шаморе, и снять на лето один из тамошних дощатых, жутко неудобных домишек, где спали на сенниках, а готовили на электроплитке рядом с домиком (преимущественно варили умопомрачительно вкусный борщ с тушенкой), считалось великим счастьем, потому что море, море, море неумолчно било днем и ночью волнами в берег, сияло то солнечными, то лунными, то звездными искрами…