– Кто это? – пролепетала я.
– Джакомо Спинелли, – равнодушно ответил Берни и махнул рукой.
Лицо исчезло, и туман исчез, обнажив огромный письменный стол, за которым сидел в своем обычном костюме и в больших дымчатых очках… Стон.
– Шарфюрер Фин нервничает, – сказал он.
Я не столько нервничала, сколько находилась в состоянии «грогги», как сорвавшаяся со снаряда гимнастка, которая уже не знает, что чувствует.
– Где камешки, Берни? – строго спросил Стон.
Берни вытряхнул из кармана горсть осколков, какие мы видели на бриллиантовой россыпи.
– Все? – спросил Стон.
– Все, – сказал Берни.
– Джакомо! – позвал Стон не вставая.
Джакомо Спинелли в таком же черном мундире со свастикой, какой носили и мы, запустил руку в горсть рассыпанных камешков.
– Хороши хрусталики, – восхитился он с дрожью в голосе.
– Выплати ему, как уговорились, пять тысяч, – сказал Стон.
– Никаких денег, – отрезал Берни.
– А что?
– Вернера.
– Какого Вернера?
– У вас в лаборатории при втором бараке находится заключенный Вернер, – твердо сказал Янг.
– Предъяви ему Вернера, – согласился Стон.
Джакомо пропал и вновь возник через какую-то долю секуды с исхудалым человеком в полосатой куртке лагерника. Единственное, что делало его человеком, были глаза, смотревшие из-за чудом уцелевших очков.
– Разговаривайте, – разрешил Стон.
– Я пришел освободить вас, профессор.
Исхудалый человек молча пожал плечами.
– Я не знаю вас и не верю вам, – наконец проговорил он.
– Мы работаем вместе в институте новых физических проблем в Леймонте, – сказал Берни.
– Вероятно, этот человек сошел с ума, – был ответ.
– Но вы же основали этот институт.
– Я не знаю такого института.
– Все, Берни, – сказал Стон, прекращая, очевидно уже ненужный, диалог. – Пусть Вернер пройдет все круги ада, которые ему остались до прихода союзников.
И Вернер исчез.
– Ваша очередь, Этточка, – сказал Стон.
Я не поняла.
– Камешки, камешки, камешки, – нетерпеливо пояснил Стон,
– очистите ваши карманы, шарфюрер Фин.
Я сделала то же, что и Берни, высыпав все хрустальные камешки из карманов.
– Есть стоящие, – похвалил Спинелли, перебирая их несгибающимися пальцами. – Что же вы хотите за них – иллюзию или валюту?
– Иллюзию, – сказала я. – Хочу видеть Джанетту Фин из седьмого барака.
– Повтори аттракцион, Джакомо, – зевнул Стон. – Предъявляй.
И перед нами возникла мама Джанетта, какой я запомнила ее в детстве, только исхудалая и побелевшая от малокровия и недоедания, в чисто выстиранном, но заплатанном, испачканном и прожженном химическими реактивами халате лагерной санитарки.
– Вы не узнаете меня, мама Джанетта? – спросила я, зная, что задаю совершенно бессмысленный и ненужный вопрос.
– Боюсь, что фрейлейн принимает меня за кого-то другого,
– услышала я заранее известный мне ответ.
– Я же Этта, мама, только взрослая и в неподходящем костюме.
Англичанка в халате санитарки брезгливо сделала шаг назад:
– Боюсь, что фрейлейн действительно в неподходящем костюме. А может быть, я ошибаюсь, и костюм самый подходящий для этого заведения? – Слова «неподходящий» и «подходящий» она подчеркнула не без иронии.
– Я принесла вам свободу, Джанетта-мама, – сказала я. – Можете взять с собой кого захотите. Ведь у вас же есть кто-нибудь, кого бы вам хотелось вырвать отсюда.
У Джанетты вдруг загорелись глаза.
– Я не знаю, о какой свободе говорит фрейлейн эс-эс, но мне уже знакомы многие формы свободы в гестапо. Я предпочитаю остаться в лагере.
– Сеанс окончен, – сказал Стон. – Остаются еще двое.
– Давай.
И столь же чудесно в комнате оказались Нидзевецкий и Гвоздь в том же виде, в каком я запомнила их на хрустальной россыпи. Нидзевецкий с перекошенным от страдания лицом пытался подняться на четвереньках с пола, а Гвоздь равнодушно ухмылялся, даже не пытаясь ему помочь.
Берни шагнул было к нему, но его остановил Стон.
– Минутку, Янг. Где камни, Нидзевецкий? – спросил он.
– У меня его камни, – сказал Гвоздь.
– Я опять полз на брюхе от немецких танков, – пробормотал Нидзевецкий, – не могу пережить это вторично!
– Благодарите своих соотечественников в Лондоне, – улыбнулся Стон, обнаруживая знание политической ситуации на Западе во время второй мировой войны.
– Червоны маки на Монтекассино… – не слушая его, не то пропел, не то прохрипел Нидзевецкий и упал ничком.
– По-моему, он уже мертв, – сказал, склонившись над ним, Берни.
Он опять стоял на алмазной россыпи. Стон и Спинелли пропали вместе со столом, нас окружал по-прежнему сверкающий кокон.
Нидзевецкий, как и две минуты назад, поднялся и простонал. Неужели ожил? Но я ошиблась. Сцена повторилась, как в переключенном магнитофоне.
– Червоны маки на Монтекассино… – снова хрипло пропел Нидзевецкий, точь-в-точь как и раньше оборвав строчку.
– По-моему, он уже мертв, – повторил, склоняясь над ним, Берни.
– Почему вы все повторяете? – истерически закричала я. – Мы только что все это видели.
– Это? – удивился Берни. – Я вижу и слышу все это впервые.
– Но ведь две, всего две минуты назад…
Он не дал мне закончить.
– Две минуты назад мы с вами, Этта, видели нечто другое.
НОВОЕ В КРИСТАЛЛОГРАФИИ. БЕРНИ ЯНГ
Я действительно видел другое.
Сначала бриллиантовый кокон погас, потом побелел и сузился до узкого белого коридора леймонтского института новых физических проблем. В конце коридора темнела дверь лаборатории профессора Вернера, и к этой двери неспешно шагал я. Неспешно, но сознательно. Без всякого удивления от изменившейся обстановки, без малейшего ощущения неожиданности, а как бы движимый заранее обдуманной мыслью и предвиденным ходом событий. Не открывая двери, я прошел сквозь нее прямо к сутулой спине Вернера, разговаривающего с портретом молодого Резерфорда.
– Не мешайте, – сказал Вернер.
– Не могу, – сказал я.
– На работе я не общаюсь с живыми, – сказал Вернер, по-прежнему не оборачиваясь.
– Знаю, – сказал я, действительно зная, что дверь лаборатории Вернера всегда на замке. – Но это сильнее меня.