– Будем ожидать, что в течение полугода наступит значительное улучшение, но в целом процесс может занять и два года. Невропатолог непременно…
Он говорил и говорил, на меня же вдруг нахлынула усталость. Лицо доктора раздвоилось, расплылось перед глазами, голос превратился в далекое бессмысленное бормотание. Я хотел сказать, что мне нужно обезболивающее, и чем скорее, тем лучше, но не было сил произнести ни слова, и скоро боль утянула меня в мутный зыбкий сон.
Прошло почти две недели с того дня, как я очутился в больнице. Не так уж плохо, учитывая все обстоятельства. К счастью, после беседы с врачом меня (машинально пробормотав извинения – мол, больница переполнена) вечером перевели в отдельную палату, а то истеричка на соседней койке достала своими бесконечными рыданиями, мне ее вой уже сниться начал. Новая палата оказалась просторной, светлой и тихой, и я мысленно похлопал себя по плечу за то, что позаботился купить хорошую страховку, – правда, я думал, что она мне пригодится еще очень не скоро. Я много спал, а когда просыпался, рядом всегда кто-нибудь сидел; формально часы посещения были ограничены дневным временем да коротким отрезком вечером, но, похоже, медсестры закрывали глаза на внеурочных посетителей в отдельных палатах. Днем это обычно была мать, едва узнав о случившемся, она забросила работу и спихнула свою нагрузку на коллег с кафедры (мама преподает в Тринити-колледже историю XVIII века). Она постоянно что-нибудь мне приносила – то вентилятор, потому что в палате стояла адская жара, то воду в бутылках, то сок, то энергетики, чтобы у меня не было обезвоживания, открытки, букеты тюльпанов, кукурузные чипсы с сыром, которые я любил в детстве (и от которых теперь нестерпимо воняло блевотиной), записки от тетушек и дядюшек, горы самых разных книг, игральные карты и хипстерский кубик Рубика из “Лего”. Почти ни к чему из этого я не прикасался, за считаные дни палата обросла хламом, приняв неухоженный вид, – казалось, будто все эти разрозненные предметы в ней самозарождаются и в один прекрасный день медсестра обнаружит меня погребенным под кучей кексов, наверху которой торчит аккордеон.
С мамой мы всегда ладили. Она умная, резкая, с юмором, остро чувствует прекрасное, умеет быть счастливой и заражает своим жизнелюбием остальных, – словом, даже не будь мы родственниками, я все равно любил бы ее. Даже когда подростком на меня нападало желание побунтовать – нечасто, но такое все же случалось, – я, как правило, ругался с отцом (обычная фигня, типа, почему мне нельзя вернуться домой попозже и чего вы ко мне прицепились с этой домашкой), а с мамой почти никогда. Начав жить самостоятельно, я звонил ей пару раз в неделю, раз в месяц-два приглашал на обед в кафе, причем с искренней охотой и удовольствием, а не из чувства долга, покупал ей милые подарочки, делился забавными Ричардовыми ляпами – я знал, что она оценит. Даже вид ее согревал мне душу, то, как уверенно она вышагивает на длинных ногах, вокруг которых разлетаются полы пальто, изящные изгибы ее широких бровей, то взмывавших вверх, то хмурившихся согласно, когда я что-нибудь ей рассказывал. И то, что ее визиты в больницу так меня раздражали, неприятно удивило нас обоих.
Признаться, меня бесило, что она беспрестанно меня трогает – то погладит по голове, то по ноге, то пожмет лежащую на одеяле руку. Не то чтобы мне было больно, но совершенно не хотелось, чтобы ко мне прикасались, – не хотелось до такой степени, что порой я просто дергался. И еще ее постоянно тянуло поговорить о той ночи: как я себя чувствую? (Отлично.) Не хочу ли я об этом поговорить? (Нет.) Не догадываюсь ли я, кто те парни, не выследили ли они меня, может, заметили в баре, что у меня пальто дорогое, и… Я же тогда был почти уверен, что ко мне вломился Гопник с каким-нибудь криминальным дружком, решив отомстить за то, что я выкинул его картины из экспозиции, но поскольку сам еще толком в этом не разобрался, то и матери при всем желании не мог ничего объяснить. Я отделывался ворчанием, которое становилось с каждым разом резче и резче, в конце концов мать оставляла меня в покое, но через час, не в силах с собой совладать, принималась за старое: хорошо ли я спал? не снятся ли мне кошмары? помню ли я что-нибудь?
Беда в том, что случившееся ужасно ее перепугало. Мама изо всех сил старалась это скрыть, но я с детства помнил ее наигранную, чересчур спокойную жизнерадостность в трудную минуту (Так, сынок, давай смоем кровь и посмотрим, везти ли тебя к доктору Марейд заклеивать рану! Может, у нее даже остались те наклейки!), и эта манера набила мне оскомину. Порой маска сползала и за ней проглядывал жуткий животный страх, приводивший меня в ярость: безусловно, пару дней ей пришлось поволноваться, но теперь мне ничто не угрожает, ей не о чем беспокоиться, у нее обе руки здоровы, зрение не подводит, в глазах не двоится, никто не распинается перед ней об эрготерапии, так какого черта, спрашивается?