«Ты мне поможешь, бабушка? Я теперь поняла. И научилась этим управлять. И жить научусь с этим. И никогда никому не сделаю зла. Это ведь так просто – не делать зла. Надо только захотеть. Я заставлю себя захотеть. За тебя отомщу и больше не буду. Честное слово!»
Так, да не так…
Страшное несчастье, случившееся с детьми, оглушило деревенских. На кладбище спилили несколько старых берёз, качая головами: почему раньше не додумались, допустили до беды… Слава богу, дети живы остались!
Так-то оно так, да не совсем: живы-то остались, вот только Николка с тех пор заикаться стал, в школе задразнили, врач руками разводит… А Верка, сестренка его, та вообще говорить перестала. Молчит цельный день, об одном только спрашивает: когда да когда Рита приедет? Заладила, Рита да Рита, других слов не знает, хоть режь её, хоть ешь её! Мать-то ей дома сидеть велит, а она убежит за околицу, сядет у дороги и ждёт – колдунью эту разноглазую, ведьмину внучку.
Мать домой её приведёт, да ремня всыплет («Говорила тебе – со двора ни ногой! Говорила? Говорила? Ты у меня запомнишь, как матери перечить!»), да прощения просить велит за самовольство. Только от Верки ни словечка не дождёшься – смотрит исподлобья и молчит, как в рот воды набрала… Не плачет даже. Неладное с девкой творится.
Не успели деулинские прийти в себя, как пришла в деревню новая беда: зарядили дожди. Где наша не пропадала, прольются и выльются, – размышляли деулинцы. А дожди размышляли по-другому, лили не переставая каждый день. «Сена не будет, скотину резать придётся», – мрачно думал председатель правления.
Дожди не прекращались до самого октября, до самого снега, который выпал, как ему и положено, на Покров. И не растаял ведь, лёг! Никогда такого не бывало, чтобы первый снег – да не растаял! Деревенские потихоньку крестились и думали, где бы прикупить сенца. Иначе скотине до весны не дожить, сена кот наплакал!
А зимой затрещали морозы – невиданные, нездешние, небывалые! Деревенские не верили термометрам и бегали к соседям смотреть, у кого сколько показывает… Но столбики термометров, словно сговорившись, дружно опустились до минус тридцати восьми…
Зиму всё ж таки пережили. И скотину сберегли, закупили корма, у кого деньги были, выжила скотина–то. Совхозное стадо поредело, но сохранилось. А вот сады…
Сады вымерзли у всех. Весной на деревьях не набухли почки, не распустилась листва. Деулинцы с болью в сердце смазывали треснувшие стволы яблонь, вишен и слив садовым варом, но раны, нанесенные деревьям, оказались смертельными. Мёртвые черные ветки тянулись в небо, словно заломленные руки, и смотреть на них было страшно. – «Господи, беда-то какая! Дерева помёрзли все, и яблони, и вишни, и смородина мёртвая стоит. Новые садить надо, да и где ж их взять-то… И вырастут когда ещё, ждать надо. За что же ты нам наказание такое послал, Господи Христе?» – вопрошали деревенские.
Бог смотрел с икон скорбными глазами и молчал.
Бог тут ни с какого боку, ведьмина работа! – поняли деревенские. И удивились. – C-под земли, с-под могилы руки протянула… Молебен над ней отслужили, похоронили честь по чести, на поминках слова чёрного не вымолвили. Упокоилась с миром Антонидина душа. Нет, не она это сотворила.
А тогда – кто же?
У Гальки с Колькой повымерзло всё, как у нас у всех. Галька коровёнку продала, дети без молока сидят. Женька кудай-то запропала, в больнице вроде. Олька ейная глаз в Деулино не кажет. Нет, не их это работа».
А тогда – чья же?
– Мать, ты уж прости! Прости, а? – каялся на могиле Антониды Николай. – Сад твой не уберегли, Галька тряпками стволы обвязывала, всё равно помёрзло всё. Я в питомник съезжу, вот те крест! Обещаю! Саженцы куплю, и посадим с Галькой, и будет сад, каким был… Посадим, обиходим, мам, ты не переживай. А Милку твою… Сено кончилось, соломой кормили, и всё равно продать пришлось на мясо. Молока не давала уже… – голос у Николая прервался, он сорвал с чекушки пробку, трясущимися руками поднёс к губам налитый до краёв стакан… и поставил на землю, даже не пригубив.
– Ты что ж это, Коля, делаешь? За помин души – обязательно надо, как без этого?
– Не слушая сестру, Колька ткнул пальцем в памятник, в материн портрет.
– Ты глянь, Галька! Мать-то улыбается…
– Чего мелешь-то, портрет с паспорта делали, как она улыбаться может, с паспорта портрет-то, – повторяла Галька, а сама уже смотрела, уже видела – улыбается.
Лицо светлое, спокойное, будто Антонида чему-то радовалась. Глаза на портрете смеялись, улыбались… Чему же она рада? Да неужто… Неужто?..